Бэкмология – это практика всесторонней комплексной поддержки рационального поведения. В ее состав входят модели, свод знаний, сбалансированный инструментарий поддержки принятия и реализации решений и объединяющая их методология.

Бэкмология включает пособие «Создание решений для деловых проблем», которое описывает строгий, детализированный и очень человечный процесс решения неструктурированных деловых проблем, и пособие «Защита собственной психики» – полное руководство по приемам психологического воздействия (атака, давление, манипуляция, обман, блеф, зомбирование и др.) и техникам эффективной защиты от него. Также Бэкмология представлена методиками рациоконтроллинга и психоконтроллинга.


Те, у кого есть свой бизнес, могут начать знакомство с Бэкмологией с сессии «Улучшение продаж». Это честная профессиональная работа, ориентированная на результат.


среда, 4 мая 2011 г.

Бергсон А. Материя и память. 1896. Часть 2



Глава вторая. Узнавание образов. Память и мозг


Сразу же сформулируем заключения, вытекающие из наших принципов для теории памяти. Мы сказали, что тело, расположенное между предметами, которые на него действуют и на которые оно влияет, – это только проводник, который должен вбирать в себя движения и передавать их, когда он их не задерживает, моторным механизмам, – определенным, если это рефлекторное движение, избираемым, если это волевое действие. Все должно, следовательно, происходить так, как будто независимо действующая память накапливает образы, расположенные во времени, по мере того как они возникают, и как будто наше тело со всем, что его окружает, – это лишь определенный образ среди этих образов, последний по времени, который мы можем получить в любой из моментов, сделав мгновенный срез во всеобщем становлении. В этом срезе тело наше занимает центральное место. Вещи, его окружающие, действуют на него, и оно реагирует на них. Реакции его более или менее сложны, более или менее разнообразны, в зависимости от числа и природы приспособлений, образовавшихся в результате опыта внутри его субстанции. Таким образом, действие прошлого оно может накапливать в форме моторных приспособлений и установок и не может накапливать в другой форме. Отсюда можно заключить, что образы прошлого, как таковые, в собственном смысле, сохраняются иначе и что мы должны, следовательно, сформулировать нашу первую гипотезу:

I. Прошлое сохраняется в двух различных формах: 1) в форме двигательных механизмов, 2) в виде независимых воспоминаний.

Но в таком случае практическая, а значит, и обычная операция памяти – использование прошлого опыта для действия в настоящем, наконец, узнавание – должна совершаться двумя способами. Она будет осуществляться или в самом действии, автоматическим включением соответствующего обстоятельствам механизма, или будет содержать в себе работу духа, который начнет отыскивать в прошлом, чтобы направить их на настоящее, наиболее подходящие для актуальной ситуации представления. Отсюда наше второе положение:

II. Узнавание наличного предмета совершается посредством движений, когда оно исходит от объекта, и посредством представлений, когда оно исходит от субъекта.

Но здесь возникает еще один вопрос: как сохраняются эти представления и в каком отношении они находятся к моторным механизмам? Вопрос этот будет подробно разобран лишь в следующей главе, когда мы будем говорить о бессознательном и покажем, в чем в сущности состоит различие между прошедшим и настоящим. Но уже теперь мы можем говорить о теле, как о подвижном пределе между будущим и прошлым – перемещающейся точке, которую наше прошлое как бы толкает непрестанно в наше будущее. Мое тело, будучи рассмотренным в один отдельный момент, представляет собой лишь проводник, помещенный между предметами, которые на него влияют и на которые оно действует; однако же вновь помещенное в текущее время, оно всегда оказывается в строго определенной точке, где мое актуальное только что вобрало в себя мое прошлое. И, следовательно, те особые образы, которые я называю мозговыми механизмами, всегда, в любой отдельный момент, заканчивают ряд моих прошлых представлений в настоящем точкой их сцепления с реальным, или, что тоже самое, с действием. Оборвите это сцепление: прошлый образ, может быть, и не разрушится, но вы лишаете его всякой возможности действовать на реальное, а значит, как мы это докажем, и реализоваться. В этом и только в этом смысле повреждение мозга может что-то уничтожить в памяти. Отсюда наше третье и последнее положение.

III. Через неощутимые промежуточные ступени происходит переход от воспоминаний, расположенных вдоль временной длительности, к движениям, которые намечают начинающееся или возможное действие тела в пространстве. Повреждения мозга могут нарушить эти движения, но не затрагивают воспоминания.

Остается выяснить, подтверждаются ли эти три положения на опыте.

I. Две формы памяти. – Я учу урок, и, чтобы выучить его наизусть, я сперва читаю его, проговаривая вслух каждый абзац; я повторяю урок несколько раз. При каждом новом чтении я продвигаюсь вперед: слова связываются все лучше и лучше и наконец организуются в целое. В этот строго определенный момент я выучил свой урок наизусть, и принято говорить, что он стал воспоминанием, запечатлелся в моей памяти.

Теперь я хочу знать, каким образом был выучен урок, и представляю себе все фазы, через которые я последовательно проходил. Каждое из следующих одно за другим чтений восстанавливается при этом в моем уме со свойственными ему индивидуальными особенностями: я вновь его вижу, со всеми теми обстоятельствами, которые его сопровождали и продолжают определять. Каждое чтение отличается от предыдущих и последующих самим местом, которое оно занимало во времени, и вновь проходит передо мной как определенное событие моей истории. Эти образы тоже называют воспоминаниями, и говорят, что они запечатлелись в моей памяти. В обоих случаях употребляют одни и те же слова. Но идет ли речь в самом деле об одном и том же?

Запоминание урока путем заучивания наизусть имеет все характерные черты привычки. Как и привычка, оно приобретается повторением одного и того же усилия. Как и привычка, требует сперва разложения целого действия на части, а потом его восстановления. Наконец, как всякое ставшее привычным упражнение тела, оно откладывается в виде некоторого механизма, который весь сразу приводится в действие начальным импульсом, в виде замкнутой системы автоматических движений, которые следуют одно за другим в одном и том же порядке и в течение одного и того же времени.

Напротив, воспоминание об одном отдельном чтении, втором или третьем, например, не имеет никаких признаков привычки. Его образ запечатлелся в памяти сразу, потому что другие чтения по определению составляют предмет других, отличных воспоминаний. Это как событие моей жизни: оно по самой своей сущности относится к определенной дате и, следовательно, не может повториться. Все, что к нему могут прибавить последующие чтения, только накладывается на его первоначальную природу, и если при частом повторении для вызова этого образа от меня будет требоваться все меньше и меньше усилий, то сам образ, взятый в себе, необходимо был с самого начала тем, чем неизменно остается.

Можно ли сказать, что эти два воспоминания, воспоминание чтения и запоминания урока, различаются только как более слабое от более сильного, что последовательно развивающиеся образы, возникающие при каждом чтении, покрывают друг друга, и что Выученный урок – это лишь суммарный образ, полученный наслоением всех остальных? Несомненно, что каждое чтение отличается от предыдущего в особенности тем, что урок все лучше усваивается. Но так же несомненно то, что каждое из них, рассматриваемое как все время возобновляемое чтение, а не как все лучше выученный урок, совершенно самодостаточно, остается таким, каким оно было при осуществлении, и составляет со всеми сопутствующими восприятиями не сводимый к другим момент моей истории. Можно пойти дальше и сказать, что сознание открывает нам между этими двумя родами воспоминаний глубокое различие, различие по природе. Воспоминание об одном определенном чтении – это представление и только представление; оно заключается в разумной интуиции, которую я могу по желанию продлить или сократить; я придаю ему произвольную длительность, и ничто не мешает мне охватить его сразу, как картину. Наоборот, воспоминание выученного урока, даже когда я ограничиваюсь повторением его про себя, требует совершенно определенного времени – времени, которое необходимо для развития одного за другим, пусть и в воображении, всех необходимых движений артикуляции: таким образом, это уже не представление, а действие. Фактически, раз урок выучен, на нем нет никакого следа его происхождения, ничего, что определяет его место в прошедшем; он составляет часть моего настоящего, как моя привычка ходить или писать; он скорее прожит, «проделан», чем представлен; – я мог бы посчитать его врожденным, если бы не был способен вызвать одновременно, как ряд представлений, те последовательные чтения, с помощью которых я его выучил. Эти представления, таким образом, от него независимы, и так как они по отношению к выученному и пересказанному уроку уже пройдены, то урок, будучи однажды выученным, также может обойтись уже без них.

Доведя до конца это коренное различие, можно было бы представить себе два рода памяти, теоретически независимые друг от друга. Первая регистрирует в виде образов-воспоминаний все события нашей ежедневной жизни по мере того, как они развертываются; она не пропускает ни одной подробности и оставляет каждому факту, каждому жесту его место и его время. Без задней мысли о пользе или практическом применении она сохраняет прошедшее только в силу естественной необходимости. При ее помощи становится возможным разумное или, скорее, интеллектуальное узнавание уже пережитого восприятия; к ней мы прибегаем всякий раз, когда поднимаемся по склону нашей прошлой жизни, чтобы найти там какой-то определенный образ. Но всякое восприятие продолжается в начинающееся действие, и по мере того, как образы, будучи однажды восприняты, фиксируются и выстраиваются в памяти этого рода, движения, их продолжавшие, видоизменяют организм, создают в теле новые установки к действию. Таким образом формируется опыт совершенно иного рода, который запечатлевается в теле; образуется ряд вполне готовых механизмов, со все более и более многочисленными и разнообразными реакциями на внешние раздражения, с готовыми ответами на беспрерывно увеличивающееся число возможных внешних требований. Мы осознаем наличие этих механизмов в тот момент, когда они начинают действовать, и это сознание всех усилий прошлого, отложившихся в настоящем, тоже, конечно же, представляет собой память, но память, глубоко отличную от первой, всегда устремленную на действие, расположенную в настоящем и имеющую в виду лишь будущее. Из прошлого она сохраняет только разумно координированные движения, которые представляют собой накопленные прошлые усилия; она удерживает эти прошлые усилия не в виде образов-воспоминаний, с ними связанных, но в строгом порядке и систематическом характере выполнения актуальных движений. На самом деле, она уже не представляет нашего прошлого, она его проигрывает; если она еще заслуживает название памяти, то не потому, что сохраняет давние образы, а потому, что продолжает их полезное действие до настоящего момента.

В этих двух видах памяти, из которых одна воображает, а другая повторяет, вторая может заменять первую и часто даже создавать ее иллюзию. Когда собака встречает хозяина радостным лаем и лаской, она без сомнения его узнает; но содержит ли в себе это узнавание вызов прошлого образа и сближение его с наличным восприятием? Не состоит ли оно скорее в том, что животное осознает некоторую особую установку или манеру поведения, усвоенную его телом, установку, постепенно сложившуюся под воздействием близких отношений к хозяину и механически вызываемую теперь при одном его восприятии? Не будем заходить слишком далеко: и у животного неясные образы прошлого, может быть, накладываются на наличное восприятие, и можно даже допустить, что все его прошлое виртуально целиком отображено в его сознании; но это прошлое недостаточно интересует его, чтобы отвлечь от настоящего, всецело его поглощающего, и узнавание здесь должно быть скорее переживаемым, чем мыслимым. Чтобы вызвать прошлое в виде образа, надо обладать способностью отвлекаться от действия в настоящем, надо уметь ценить бесполезное, надо хотеть помечтать. Быть может, только человек способен на усилие такого рода. К тому же прошлое, к которому мы восходим таким образом, трудноуловимо, всегда готово ускользнуть от нас, как будто регрессивной памяти мешает другая память, более естественная, поступательное движение которой подготавливает нас к действию и жизни.

Когда психологи говорят о воспоминании, как о приобретенной извилине, как о впечатлении, которое, повторяясь, отпечатывается все глубже, они забывают, что огромное большинство наших воспоминаний связано с событиями и подробностями нашей жизни, сущность которых в том, что они относятся к определенному моменту времени и, следовательно, уже никогда не воспроизводятся. Воспоминания, приобретаемые усилием воли, повторением, редки, исключительны. Наоборот, регистрация памятью единственных в своем роде фактов и образов происходит каждое мгновение. Но так как заученные воспоминания наиболее полезны, их замечают в первую очередь. А поскольку приобретение этих воспоминаний при помощи повторения одного и того же усилия подобно уже известному процессу привычки, то воспоминание этого рода предпочитают выдвинуть на первый план, делают из него образец воспоминаний, а в спонтанном запоминании видят то же самое явление в зачаточном состоянии, как бы первое чтение урока, заучиваемого наизусть. Но как можно не признать, что существует радикальное различие между тем, что должно быть образовано через повторение, и тем, что по самой своей сути повториться не может? Спонтанное воспоминание сразу носит законченный характер: время ничего не сможет прибавить к его образу, не лишив это воспоминание его природы; оно сохранит в памяти свое место и свою дату. Напротив, заученное воспоминание будет выходить из обстоятельств времени по мере того, как урок будет лучше заучиваться; оно будет становиться все более и более безличным, все более отчужденным от нашей прошлой жизни. Стало быть, повторение нисколько не превращает первое воспоминание во второе; роль его заключается просто во все большем и большем использовании движений, которые сопровождали и продолжали первое воспоминание, в их согласовании между собой, и в том, чтобы, создав соответствующий механизм, выработать привычку тела. Привычку эту, впрочем, только потому можно считать воспоминанием, что я помню, как ее приобретал, но вспоминаю я, что она приобретена, лишь потому, что обращаюсь к спонтанной памяти, которая датирует события, регистрируя их раз и навсегда. Из двух родов памяти, различенных нами, первая оказывается, следовательно, действительно памятью в собственном смысле слова. Вторая же, та, что обыкновенно изучается психологами, – по сути дела скорее привычка, освещаемая памятью, чем сама память.

Конечно, пример урока, выученного наизусть, достаточно искусствен. Тем не менее наше существование действительно протекает среди определенного числа предметов, которые более или менее часто проходят перед нами: каждый из них, будучи воспринят, вызывает с нашей стороны по крайней мере зарождающиеся движения, при помощи которых мы к нему приспосабливаемся. Эти движения, повторяясь, вырабатывают для себя соответствующий механизм, переходят в состояние привычки и задают поведенческие установки, которые автоматически вызываются нашим восприятием вещей. Мы сказали, что наша нервная система не имеет никакого иного назначения. Афферентные нервы передают в мозг возбуждение, которое, после осмысленного выбора пути, сообщается моторным механизмам, образованным повторением. Так возникает соответствующая реакция, достигается равновесие со средой, словом, обеспечивается приспособление, составляющее общую цель жизни. И живое существо, которое довольствовалось бы просто процессом жизни, не нуждалось бы ни в чем ином. Но в то время, как происходит этот процесс восприятия и адаптации, который заканчивается регистрацией прошлого в виде двигательных привычек, сознание, как мы увидим, удерживает образ положений, через которые оно поочередно проходило, и выстраивает их в порядке следования. Для чего служат эти образы-воспоминания? Сохраняясь в памяти, воспроизводясь в сознании, не приводят ли они к нарушению практического характера жизни, примешивая к действительности грезу? Так без сомнения и было бы, если бы наше актуальное сознание, сознание, строго соответствующее точному приспособлению нашей нервной системы к на^ личной ситуации, не устраняло бы все те образы прошлого, которые не могут быть координированы с актуальным восприятием и образовать с ним полезное целое. Разве что некоторые смутные воспоминания, не относящиеся к наличной ситуации, могут возникать за пределами утилитарно ассоциированных образов, слагаясь вокруг них в слабо освещенное окаймление, которое теряется в окружающей его огромной темной зоне. Но стоит случайно нарушиться равновесию между внешним возбуждением и двигательной, реакцией, поддерживаемому мозгом, стоит на мгновение ослабнуть напряжению связей, идущих от периферии к периферии, проходя через центр, – и затемненные образы начинают выбиваться на свет: без сомнения, именно это последнее условие реализуется, когда мы спим и видим сны. Из двух различенных нами родов памяти, память второго рода - активная, или двигательная – должна будет постоянно препятствовать первой, или, по крайней мере, брать из нее лишь то, что может прояснить или полезно дополнить наличную ситуацию: отсюда можно вывести законы ассоциации идей. Однако образы, накопленные спонтанной памятью, независимо от службы, которую они могут сослужить, благодаря своей ассоциации с наличным восприятием, имеют еще и другое употребление: Конечно же, это образы-грезы; конечно, они обычно появляются и исчезают помимо нашей воли; и именно поэтому мы вынуждены, для того, чтобы действительно знать вещь, чтобы обращаться с ней по нашему усмотрению, выучить ее наизусть, то есть поставить вместо спонтанного образа двигательный механизм, способный этот образ заменить. Но существует определенное усилие sui generis, позволяющее удержать образ как таковой на ограниченное время в поле зрения нашего сознания, и благодаря этой способности нам нет необходимости ждать случайного повторения тождественных ситуаций, чтобы превратить в привычку сопутствующие движения: мы используем мимолетный образ, чтобы построить устойчивый механизм для его замены. Наконец, или наше различение двух независимых родов памяти неверно, или, если оно соответствует фактам, мы должны констатировать усиление спонтанной памяти в большинстве случаев нарушения равновесия сенсомоторной нервной системы, и наоборот, задержку в нормальном состоянии всех спонтанных воспоминаний, которые не могут укрепить наличное равновесие и принести пользу; в операции же усвоения воспоминания-привычки мы должны обнаружить скрытое вмешательство воспоминания-образа. Подтверждают ли эту гипотезу факты?

Мы не будем в данный момент настаивать ни на первом, ни на втором пункте: мы надеемся полностью их прояснить при изучении расстройств памяти и законов ассоциации идей. Ограничимся демонстрацией того, как в выученном, затверженном нами оба рода памяти идут бок о бок и друг другу помогают. Ежедневный опыт показывает, что уроки, усвоенные двигательной памятью, повторяются автоматически, наблюдение же над патологическими случаями обнаруживает, что автоматизм здесь распространяется гораздо дальше, чем мы думаем. Известны случаи, когда слабоумные разумно отвечали на ряд вопросов, которых они не понимали: речь у них функционировала как вид рефлекса. Больные афазией, неспособные самопроизвольно выговорить ни одного слова, без ошибки вспоминают слова песни, когда поют. Они могут также бегло воспроизвести молитву, ряд чисел, назвать дни недели, месяцы года. Таким образом, чрезвычайно сложные механизмы, по своей тонкости подобные разуму, однажды сложившись, могут функционировать сами по себе, а следовательно, могут, как правило, подчиняться одному изначальному импульсу воли. Но что происходит, когда мы их вырабатываем? Когда, например, мы учим что-либо наизусть, разве тот зрительный или слуховой образ, который мы стараемся воспроизвести движениями, не находится уже в нашем уме, невидимый, но наличный? Уже при первом воспроизведении заучиваемого мы узнаем о сделанной ошибке по смутному чувству досады, как будто получаем некое предупреждение из темных глубин сознания.

Сосредоточьтесь на том, что вы испытываете при этом, и вы почувствуете присутствие полного образа заучиваемого, но образа ускользающего, настоящего фантома, который исчезает именно в тот момент, когда ваша моторная активность стремится зафиксировать его силуэт. В ходе недавних опытов, имевших, впрочем, совсем другую цель, испытуемые сообщали, что переживают именно такое чувство. В течение нескольких секунд им показывали ряд букв, которые они должны были запомнить. Но чтобы не дать возможности выделить воспринятые буквы соответствующими движениями артикуляции, от испытуемых требовалось, чтобы они, глядя на буквы, постоянно повторяли определенный слог. В результате возникало особое психологическое состояние, когда испытуемые чувствовали, что они вполне овладели зрительным образом, «не будучи в то же время в состоянии воспроизвести в требуемый момент ни одной самой простой его части: к их великому изумлению, строчка исчезала». По словам одного из участников эксперимента, «в основе этого феномена было наличие представления о совокупности в целом - своего рода сложной всеобъемлющей идеи, в которой части обретали невыразимо ощутимое единство».

Это спонтанное воспоминание, которое, без сомнения, скрыто по ту сторону воспоминания, достигнутого повторением, может обнаружиться через внезапные проблески, но оно исчезает при малейшем движении произвольной памяти. Ряд букв, образ которого субъект считал усвоенным, исчезает именно в то время, когда он начинает их повторять: «это усилие как бы вытесняет остаток образа из сознания». Если вы теперь проанализируете хитроумные приемы мнемотехники, вы увидите, что эта наука, строго говоря, направлена на то, чтобы вывести на первый план спонтанное воспоминание, чаще всего подспудное, и позволить использовать его по нашему усмотрению – как используется активное воспоминание: для этого прежде всего подавляется всякое проявление деятельной или моторной памяти. Способность мысленного фотографирования, говорит один автор, принадлежит скорее подсознательному, чем сознательному> и ее трудно подчинить распоряжению воли. Для ее упражнения нужно привыкнуть, например, запоминать сразу несколько групп точек, даже и не думая их пересчитывать: нужно в определенном смысле имитировать моментальность этой памяти, чтобы достичь ее подчинения себе. И все же она остается капризной в своих проявлениях, и так как воспоминания, которые она несет, имеют нечто от грезы, более регулярное ее вторжение в духовную жизнь редко обходится без глубокого нарушения умственного равновесия.

Что это за память, каково ее происхождение и как она действует, – об этом мы узнаем в следующей главе. Пока для нас достаточно схематического представления. Резюмируя предшествующее, скажем, что прошлое действительно, по-видимому, накапливается, как мы это и видели, в двух крайних формах: с одной стороны, в виде двигательных механизмов, которые извлекают из него пользу, с другой – в виде личных образов-воспоминаний, которые регистрируют все его события, с их контуром, окраской и местом во времени. Из этих двух форм памяти первая действительно направлена естественно, в соответствии с природой, вторая же, будучи предоставленной самой себе, приняла бы скорее обратное направление. Первая, приобретенная благодаря усилию, остается в зависимости от нашей воли; вторая, совершенно спонтанная, столь же капризна при воспроизведении, как верна при сохранении. Единственная регулярная и несомненная помощь, которую вторая форма памяти может оказать первой, заключается в том, что она сообщается с первой и предоставляет ей образы того, что предшествовало или следовало за ситуациями, аналогичными настоящей, и в итоге проясняет ее выбор: в этом состоит ассоциация идей. Ни в одном другом случае репродуцирующая образы память второй, репетирующей памяти регулярно уже не подчиняется. Во всех других случаях, кроме этого, мы предпочитаем вырабатывать механизм, который позволил бы нам при необходимости заново нарисовать образ, так как мы хорошо чувствуем, что не можем рассчитывать на его новое появление. Таковы две крайние формы памяти, рассматриваемые каждая в ее чистом виде.

Надо сразу же сказать, что истинная природа воспоминания не была выяснена именно потому, что рассматривались промежуточные и в некотором роде нечистые его формы. Вместо того, чтобы сначала разделить две описанные нами составляющие памяти, исследовав потом, какой ряд операций приводит их к взаимопроникновению и утрате части первоначальной чистоты, рассматривался лишь тот смешанный феномен, который возникал в результате их соединения. Этот феномен, будучи смешанным, имеет, с одной стороны, черты моторного навыка, с другой стороны – черты более или менее сознательно локализованного образа. Но в нем хотят видеть нечто простое. Тогда следовало бы предположить, что механизм головного, спинного или продолговатого мозга, служащий основой моторного навыка, одновременно представляет собой субстрат сознательного образа. Отсюда странная гипотеза воспоминаний, откладываемых в мозгу, которые настоящим чудом становятся сознательными и при помощи некоего мистического процесса переносят нас в прошлое. Правда, некоторые ее сторонники настоятельно подчеркивают сознательную сторону этой операции и хотели бы видеть в ней нечто иное, чем эпифеномен. Но так как они с самого начала не рассмотрели отдельно память, удерживающую и выстраивающую последовательные повторения в виде образов-воспоминаний, так как они смешивают ее с привычкой, закрепляемой упражнением, они вынуждены думать, что эффект повторения относится к одному и тому же неразделенному феномену, который просто усиливается с повторением. А так как этот феномен в итоге оказывается всего лишь моторным навыком, с соответствующим ему механизмом, церебральным или каким-то иным, они волей-неволей приходят к предположению, что такого же рода механизм с самого начала лежал в основе образа и что мозг является органом представления.

Мы приступаем к рассмотрению этих промежуточных состояний и выделим в каждом из них элемент зарождающегося действия, то есть участие мозга и участие независимой памяти, то есть образов-воспоминаний. Каковы эти состояния? Будучи в некотором отношении моторными, они должны, по нашей гипотезе, продолжать актуальное восприятие; но с другой стороны, поскольку это образы, они воспроизводят прошлые восприятия. Но конкретный акт, с помощью которого мы улавливаем прошлое в настоящем, – это узнавание. Таким образом, мы должны изучить узнавание.

II. Об узнавании вообще: образы-воспоминания и движения. Существует два обычных способа объяснения чувства «уже прежде виденного». Для одних узнать наличное восприятие означает мысленно поместить его в прошлую ситуацию. Если я встречаю человека в первый раз, я его просто воспринимаю. Если же я встречу его снова, я его узнаю в том смысле, что сопутствующие обстоятельства первоначального восприятия приходят мне на ум и вокруг наличного образа обрисовывается обстановка, отличная от обстановки, воспринимаемой в настоящем. Узнать, следовательно, означает ассоциировать с наличным восприятием когда-то данные в сочетании с ним образы. Но, как было резонно замечено, повторное восприятие может внушить мысль об обстоятельствах, сопутствовавших первоначальному восприятию, только если это последнее сперва было вызвано подобным ему наличным состоянием. Пусть А будет первичным восприятием, а сопутствующие ему обстоятельства В, С, D – ассоциированными с ним как смежные. Если то же восприятие, но уже вновь осуществленное, я назову А', то так как обстоятельства В, С, D связаны не с А', а с А, то чтобы вызвать их в памяти, необходимо, чтобы ассоциация по сходству вызвала сперва появление А. Бесполезно утверждать, что А' тождественно А. Эти два элемента, хотя они и подоены, остаются нумерически разными и отличаются по крайней мере на основе того простого факта, что А' – это восприятие, между тем как А – уже не более, чем воспоминание. Из заявленных нами двух интерпретаций узнавания первая сливается, таким образом, со второй, к рассмотрению которой мы и приступаем.

На этот раз предположим, что наличное восприятие всегда ищет в глубине памяти воспоминание о прежнем восприятии, схожем с ним: чувство «уже прежде виденного» возникает из-за сопоставления или слияния восприятия с воспоминанием. Безусловно, как это было глубоко замечено, сходство уже есть отношение, установленное умом между элементами, которые он сравнивает и которыми, следовательно, уже располагает, так что восприятие сходства – это скорее следствие ассоциации, а не ее причина. Но наряду с этим определенным и ясно видимым сходством, заключающимся в общности одного и того же элемента, чувственно воспринятого и извлеченного умом, существует еще некое смутное, в некотором роде объективное сходство, разлитое по поверхности самих образов, которое может действовать как физическая причина взаимного притяжения.

Стоит ли ссылаться на то, что мы часто узнаем предмет, не достигая при этом его отождествления со старым образом? Нередко прибегают к удобной гипотезе совпадающих церебральных следов, внутримозговых движений, закрепленных упражнением, или воспринимающих клеток, сообщающихся с клетками, где расположены воспоминания.

В сущности именно в такого рода физиологических гипотезах волей-неволей потерялись все теории узнавания. Они стремятся вывести любое узнавание, сближая восприятия и воспоминания; но с другой стороны, - перед нами опыт, который свидетельствует, что чаще всего воспоминание появляется лишь после того, как восприятие узнано. И тогда приходится отнести к мозгу, в виде комбинации движений или связи между клетками, то, что сначала было объявлено ассоциацией представлений, и объяснить факт узнавания – очень, на наш взгляд, ясный – очень темной, по нашему мнению, гипотезой – гипотезой мозга, накапливающего идеи.

Однако в действительности ассоциации восприятия с воспоминанием совершенно недостаточно, чтобы выяснить смысл процесса узнавания. Если бы узнавание осуществлялось таким образом, оно бы уничтожалось с исчезновением старых образов и всегда имело бы место в случае их сохранения. Психологическая слепота, то есть неспособность узнавать воспринятые объекты, не возникла бы, если бы не было нарушения зрительной памяти, а главное, отсутствие зрительной памяти неизменно вызвало бы как следствие психологическую слепоту. Между тем опыт не подтверждает ни первого, ни второго из этих выводов. В случае, изученном Вильбрандом, больная могла описывать с закрытыми глазами город, в котором жила, и в воображении гулять по нему, но чуть только она попадала на улицу, ей все казалось новым: она ничего не узнавала и не могла сориентироваться. Подобные же факты наблюдались Фр. Мюллером и Лиссауэром.

Больные умеют вызвать внутреннее видение предметов, и вместе с тем они не могут узнать их, когда их им показывают. Стало быть даже сознательного сохранения зрительного воспоминания недостаточно для узнавания схожего восприятия. И наоборот, в случае, описанном Шарко и ставшем классическим, при полном исчезновении зрительных образов узнавание восприятий не было вполне уничтожено, в чем легко убедиться, внимательно прочитав отчет об этом случае. Конечно, пациент не узнавал улиц своего родного города в том смысле, что он не мог ни назвать, ни сориентироваться в них; но он знал, что это улицы и что он видит дома. Он не узнавал ни жены, ни детей; но, видя их, он все же мог сказать, что это женщина и дети. Все это было бы совершенно невозможно при психической слепоте в абсолютном значении этого слова. Таким образом, было уничтожено узнавание определенного рода, подлежащее нашему анализу, но не способность узнавать вообще.

Мы приходим к выводу, что не всякое узнавание и не всегда требует вмешательства старых образов и что можно также вызвать эти образы и не быть в состоянии отождествить с ними восприятия. Что же такое в конце концов узнавание и какое определение мы ему дадим?

Прежде всего, в предельном случае, существует узнавание в данный момент – узнавание, на которое способно тело само по себе, без всякого вмешательства явно выраженного воспоминания. Оно состоит в действии, а не в представлении. Я, например, в первый раз прогуливаюсь по какому-нибудь городу. При каждом повороте улицы я испытываю сомнения, не зная, куда идти; я в нерешительности, и это означает, что перед моим телом возникают альтернативы, что мое движение в целом прерывисто, что в одной двигательной установке моего тела нет ничего, что предполагало бы и подготавливало непосредственно следующие за ней позиции. Позднее, после долгого пребывания в этом городе, я буду ходить здесь машинально, без отчетливого восприятия вещей, мимо которых прохожу. Между этими двумя крайними состояниями – одним, когда восприятие еще не организовало сопровождающих его движений, и другим, где эти сопутствующие движения настолько организованы, что восприятие стало бесполезным, есть промежуточное состояние, когда предмет и воспринимается, и вызывает связанные между собой, непрерывные, согласованные движения. Сначала было состояние, в котором мною отчетливо осознавалось только мое восприятие; в конце - состояние, в котором я не осознаю ничего, кроме своего автоматизма: в интервале же располагалось смешанное состояние – восприятие, закрепляемое зарождавшимся автоматизмом. Но если последующие восприятия отличаются от первого восприятия тем, что они доводят тело до соответствующей машинальной реакции, если, с другой стороны, эти повторные восприятия осознаются в том виде sui generis, который характеризует привычные или узнаваемые восприятия, то не следует ли предположить, что сознание хорошо упорядоченного двигательного аккомпанемента, организованной двигательной реакции, составляет основу ощущения привычности? В основе узнавания, в таком случае, лежало бы явление двигательного порядка;

Узнавать предмет обихода прежде всего означает уметь им пользоваться. Это настолько верно, что первые наблюдатели дали название апраксци тому нарушению узнавания, которое мы называем психической слепотой. Но уметь пользоваться означает сразу намечать приспособленные для этого движения, принимать определенное положение тела или, по крайней мере, стремиться к этому под влиянием того, что немцы назвали «двигательными побуждениями» (Bewegungsantriebe). Привычка пользоваться предметом ведет, таким образом, к организации совокупности движений и восприятий, и в основе узнавания здесь опять-таки лежит сознание зарождающихся движений, следующих за восприятием как своего рода рефлекс.

Не существует восприятия, которое не продолжалось бы в движении. Рибо и Модели давно обратили на это внимание. Образование, или воспитание чувств, состоит именно в установлении совокупности взаимосвязей между чувственными впечатлением и движением, которое извлекает из него пользу. По мере повторения впечатления эта взаимосвязь укрепляется. Механизм этого процесса не имеет, впрочем, ничего таинственного. Наша нервная система очевидным образом устроена с целью выработки моторных установок, связанных посредством нервных центров с чувственными раздражениями; расчлененность нервных элементов, множественность их конечных разветвлений, способных, без сомнения, сближаться различным образом, делают число возможных соотношений между впечатлениями и соответствующими движениями бесконечным. Но в ходе строительства этот механизм не может осознаваться в той же форме, что и механизм уже сложившийся. Что-то глубоко отличает и ясно обнаруживает уже сложившиеся и укрепившиеся в организме системы движений. Прежде всего, как мы думаем, - это изменение их порядка, кроме того, это предобразование последующих движений в предшествующих, - предобразование, вследствие которого часть виртуально содержит целое, как это происходит, например, когда каждая нота выученной мелодии тяготеет к следующей за ней и требует ее исполнения. Таким образом, если всякое привычное восприятие обладает организованным двигательным аккомпанементом, то чувство узнавания привычного коренится в сознании этой организаций.

Это говорит о том, что мы обычно начинаем узнавать прежде, чем это осмысливаем. Наша повседневная жизнь протекает среди предметов, одно наличие которых приглашает нас сыграть ту или иную роль: в этом заключается их аспект привычности. Двигательных тенденций, следовательно, было бы уже достаточно, чтобы у нас возникло ощущение узнавания. Но, скажем об этом сразу, чаще всего к узнаванию присоединяется и нечто другое.

В самом деле: в то время как под влиянием восприятий, все лучше и лучше анализируемых телом, налаживаются его моторные приспособления, наша прежняя психическая жизнь никуда не исчезает: она сохраняется - это мы постараемся доказать – со всеми деталями событий, локализованных во времени. Непрерывно вытесняемая практическим и утилитарным сознанием наличного момента, то есть сенсомоторным равновесием нервной системы, связывающей восприятие с действием, эта память ждет только, чтобы обнаружился зазор между актуальным впечатлением и сопутствующим движением, который позволил бы ей пропустить свои образы. Обычно, чтобы восстановить ход нашего прошлого и обнаружить образ-воспоминание, – знакомый, локализованный, личный, который соотносился бы с настоящим, – необходимо усилие для освобождения от действия, в которое включает нас наше восприятие: оно толкает нас к будущему, нам же надо отступить в прошлое. В этом смысле движение скорее вытесняет образ. Однако же, с другой стороны, оно способствует его подготовке, так как, если совокупность всех наших прошлых образов и остается для нас наличной, необходимо еще, чтобы представление, аналогичное актуальному восприятию, было выбрано из всех возможных представлений прошлого. Выполненные или просто зарождающиеся движения подготавливают этот выбор или, по крайней мере, ограничивают поле образов, подлежащих отбору. По устройству нашей нервной системы мы представляем собой существа, у которых впечатления продолжаются в соответствующие движения: если старые образы оказываются также способны перейти в эти движения, они пользуются случаем, чтобы проскользнуть в актуальное восприятие и адаптироваться в нем. Тогда они de facto появляются в нашем сознании, хотя должны бы de jure оставаться скрытыми под наличным состоянием. Можно было бы сказать, следовательно, что движения, вызывающие машинальное узнавание, с одной стороны, препятствуют, а с другой – помогают узнаванию при помощи образов. В принципе, настоящее вытесняет прошлое. Но, с другой стороны, именно потому, что подавление старых образов связано с их противоречием наличной двигательной установке, те образы, форма которых позволяет им вписаться в эту установку, встретят меньшее сопротивление, чем остальные. Отсюда следует, что если среди прошлых образов есть образ, способный преодолеть сопротивление настоящего, это будет образ, подобный наличному восприятию.

Если наш анализ верен, то болезни узнавания можно будет разделить на две глубоко отличные друг от друга формы и установить два вида психической слепоты. Действительно, тогда в одних случаях теряется способность вызывать старые образы, а в других - только нарушается связь между восприятием и обычными сопутствующими движениями, когда восприятие вызывает нечеткие движения, как будто оно непривычно. Подтверждают ли факты эту гипотезу?

Относительно первого пункта не может быть сомнений. Кажущееся исчезновение зрительных воспоминаний при психической слепоте – факт до того обычный, что он некоторое время служил определением этой болезни. Мы должны спросить себя, до какой степени ив каком смысле воспоминания могут действительно исчезать? В данный момент нас интересует то, что бывают случаи, когда узнавания не происходит, а зрительная память практически не уничтожена. Имеем ли мы дело в таких случаях, как мы это представляем, с простым расстройством двигательных привычек или, по меньшей мере, с нарушением связи, соединяющей их с чувственными восприятиями? Так как ни один из исследователей не задался этим вопросом, было бы очень трудно на него ответить, если бы нам не удалось обнаружить в разных фрагментах их описаний некоторые факты, кажущиеся значимыми.

Первый из этих фактов – потеря чувства ориентации. Все авторы, трактовавшие психическую слепоту, обратили внимание на эту частную ее особенность. Пациент Лиссауэра совершенно утратил способность ориентироваться в своем доме. Фр. Мюллер настаивает на том факте, что тогда как слепые очень быстро обучаются снова находить потерянную дорогу, больной, пораженный психической слепотой, даже после нескольких месяцев упражнения не может ориентироваться в собственной комнате. Но разве способность ориентироваться не есть не что иное, как способность координировать движения тела со зрительными впечатлениями и автоматически развивать восприятия в полезные реакции?

Есть и второй факт, еще более характерный. Мы имеем в виду тот способ, которым больные психической слепотой рисуют. Можно представить себе две манеры рисовать. Первая состоит в том, что на бумагу наугад наносят несколько точек, которые соединяют между собой, все время проверяя, похож ли рисунок на предмет. Это можно было бы назвать рисованием «по точкам». Но обычно мы пользуемся совершенно иным способом. Мы рисуем «непрерывной чертой», посмотрев на модель или думая о ней. Чем объяснить такую способность, если не привычкой сразу улавливать организацию наиболее употребимых контуров, то есть двигательным стремлением одним очерком, сразу изображать их схему? Но если при некоторых формах психической слепоты нарушаются привычки или взаимосвязи именно этого рода, то больной, возможно, и будет еще в состоянии провести части линий, которые он кое-как соединит между собой, но уже не сумеет рисовать беспрерывной линией, поскольку его рука уже утратила движение контуров. Именно это и подтверждается опытом. Достаточно показательно с этой точки зрения наблюдение Лиссауэра.

Его больной с величайшим трудом рисовал самые простые предметы, а когда хотел нарисовать их по памяти, то набрасывал то тут, то там разрозненные части и не мог соединить их между собою. Однако случаи полной психической слепоты редки. Гораздо многочисленнее случаи вербальной слепоты, когда потеря зрительного узнавания ограничивается буквами алфавита. В таких случаях постоянно наблюдается неспособность больного улавливать то, что можно было бы назвать движением букв, когда он пытается их скопировать. Он начинает их рисовать с какой попало точки, все время сверяя соответствие рисунка образу. Это тем более примечательно, что часто больной сохраняет способность писать под диктовку или спонтанно. В этом случае, таким образом, уничтожена именно привычка схватывать артикуляции воспринимаемого предмета, то есть способность дополнять зрительное восприятие двигательной тенденцией рисовать его схему. Из этого можно заключить, как мы уже сказали, что в этом и состоит изначальное условие узнавания.

Но теперь мы должны перейти от автоматического узнавания, которое совершается преимущественно с помощью движений, к узнаванию, требующему регулярного участия воспоминаний-образов. Первое представляет собой рассеянное узнавание, без участия внимания, второе, как мы увидим, – узнавание внимательное.

Оно также начинается с движения. Но если при автоматическом узнавании наши движения продолжают наше восприятие, чтобы извлечь из него результат, и таким образом удаляют нас от воспринятого предмета, в данном случае они, наоборот, возвращают нас к предмету, чтобы подчеркнуть его контуры. Отсюда вытекает уже не второстепенная, а преобладающая роль, которую играют здесь воспоминания-образы. Представим себе, в самом деле, что движения отказываются от своей практической цели и что двигательная активность вместо того, чтобы продолжать восприятие полезными реакциями, возвращается вспять, чтобы прорисовать отдельные черты этого восприятия: тогда образы, аналогичные наличному восприятию, образы, форму которых уже наметили эти движения, теперь уже не случайно, а упорядочение, начнут вливаться в эту форму, правда, опуская при этом многие детали, чтобы облегчить себе вход.

III. Постепенный переход воспоминаний в движения. Узнавание и внимание.

Здесь мы касаемся существенного момента. В тех случаях, когда узнавание сопровождается вниманием, то есть когда воспоминания-образы регулярным путем присоединяются к наличному восприятию, определяется ли появление воспоминаний механическим восприятием, или они сами спонтанно движутся сообразно ему?

В зависимости от ответа на этот вопрос определится сама природа отношений между мозгом и памятью. В самом дела, при всяком восприятии имеет место возбуждение, передаваемое нервами воспринимающим центрам. Если бы распространение этого движения на другие корковые центры имело реальным результатом появление там образов, то можно было бы со всей строгостью утверждать, что память есть не что иное, как функция мозга. Но если мы установим, что здесь, как и повсюду, движение может производить только движение, то роль перцептивного возбуждения заключается только в том, чтобы придать телу определенную двигательную установку, в которой и запечатлеваются воспоминания, и тогда - поскольку весь эффект материальных возбуждений сводится к выработке двигательного приспособления – приходится искать природу воспоминания в ином. Согласно первой гипотезе, расстройства памяти, вызванные повреждением мозга, происходят от того, что воспоминания локализовались в пораженной области и были разрушены вместе с ней. По второй гипотезе, наоборот, эти поражения затронут наше зарождающееся или возможное действие, но и только его. Они могут помешать телу принять по отношению к предмету положение, обеспечивающее вызов образа, могут прервать связь воспоминания с наличной реальностью, так как, нарушая последнюю фазу реализации воспоминания – фазу действия, они тем самым будут препятствовать его актуализации. Но ни в том, ни в другом случае повреждение мозга не разрушило бы воспоминаний в подлинном смысле.

Мы будем следовать этой второй гипотезе. Но прежде чем искать ее подтверждение, коротко изложим, как мы представляем себе общие отношения восприятия, внимания и памяти. Чтобы показать, каким образом воспоминание может мало-помалу закрепиться в двигательной установке или в движении, нам придется забежать вперед и коснуться заключений следующей главы этой книги.

Что такое внимание? С одной стороны, существенным результатом внимания является большая интенсивность восприятия и его детализация: следовательно, с точки зрения содержания оно может быть сведено к определенному приросту понимания. Но с другой стороны, сознание отмечает, что такой рост интенсивности восприятия не сводим, в силу различия по форме, к росту интенсивности, вызванному большей силой внешнего раздражителя: в самом деле, кажется, что он обусловлен изнутри и свидетельствует об определенной установке ума. Но здесь-то и начинается неясность, потому что идея интеллектуальной установки к числу ясных не принадлежит. Одни говорят о «концентрации духа» или об «апперцептивном» усилии, чтобы подвести восприятие под надзор особого, отличного от него ума. Другие, материализуя эту идею, предполагают особое напряжение мозговой энергии4 или даже центральный источник энергии, добавляющийся к воспринятому извне раздражению. Но таким образом мы либо ограничиваемся переводом психологически констатируемого факта на физиологический язык, который кажется еще менее ясным, либо все время прибегаем к метафоре.

В конце концов приходится определять внимание скорее как общее приспособление тела, чем духа, и видеть в этой установке сознания прежде всего сознание определенной установки. На эту точку зрения стал Т.Рибо6, и хотя она оспаривалась, но, по-видимому, сохранила все свое значение, конечно, при условии, как нам кажется, если в движениях, описанных Т.Рибо, видеть только отрицательное условие феномена внимания. В самом деле, предположив, что движения, сопровождающие произвольное внимание, – это по преимуществу движения торможения, пришлось бы еще объяснять соответствующую им работу духа, то есть ту таинственную операцию, благодаря которой тот же самый орган, воспринимая в том же окружении тот же самый предмет, открывает в нем возрастающее число свойств. Но можно пойти дальше и утверждать, что явления торможения - это только приготовления к действительным движениям произвольного внимания. В самом деле, допустим, как мы уже предварительно отмечали, внимание предполагает движение вспять ума, который перестает извлекать полезные следствия из наличного восприятия: тогда прежде всего будет иметь место подавление движения, действие торможения. К этой общей установке вскоре присоединяются более тонкие движения, часть из которых была замечена и описана8. Их роль состоит в том, чтобы вновь обвести контуры воспринимаемого. Эти движения кладут начало положительной (то есть уже не просто отрицательной) работе внимания, которая находит продолжение, благодаря воспоминаниям.

В самом деле, если внешнее восприятие вызывает с нашей стороны движения, вычерчивающие его главные линии, то наша память направляет на полученное восприятие схожие с ним прошлые образы, набросок которых был уже намечен нашими движениями. Таким образом она заново воссоздает наличное восприятие или, скорее, дублирует это восприятие, накладывая на него то его собственный образ, то образ-воспоминание того же рода. Если удержанный или восстановленный в памяти образ не покрывает всех деталей воспринятого образа, то вызываются более глубокие и отдаленные регионы памяти, до тех пор, пока другие уже известные детали не спроецируются на неузнанные, незнакомые. Такой процесс может продолжаться без конца, так как память укрепляет и обогащает восприятие, которое, в свою очередь, развиваясь все более и более, притягивает к себе все большее число дополнительных воспоминаний. Итак, не будем больше представлять себе дух, располагающий каким-то, не знаю каким именно, количеством света, который он то рассеивает вокруг, то сосредоточивает на одной точке. Если уж нужно прибегнуть к сравнению, мы предпочитаем сравнить элементарную работу внимания с работой телеграфиста, который, получив важную депешу, буква за буквой телеграфирует ее обратно для проверки содержания.

Но чтобы отослать депешу обратно, надо уметь обращаться с аппаратом. Точно так же, чтобы спроецировать на восприятие его образ, усвоенный нами, надо, чтобы мы могли его воспроизвести, то есть воссоздать усилием синтеза. Считалось, что внимание – аналитическая способность, и для этого были основания; но при этом недостаточно объяснялось, ни как возможен анализ такого рода, ни с помощью какого процесса мы достигаем открытия в восприятии того, что сначала в нем не обнаруживалось. Дело в том, что анализ этот осуществляется через ряд попыток синтеза или, что сводится к тому же, через ряд гипотез: наша память раз за разом выбирает различные аналогичные образы, которые отсылает в направлении нового восприятия. Выбор этот происходит не случайно. Гипотезы наводятся, и селекция на расстоянии направляется теми движениями имитации, в которых продолжается восприятие и которые служат общей рамкой и для восприятия, и для вспоминаемых образов.

Но тогда следует представить себе механизм отдельного восприятия иначе, чем это обычно делают. Восприятие состоит не только из впечатлений, полученных или даже выработанных умом. Это можно сказать разве что о тех восприятиях, которые рассеиваются сразу после их получения, переходя в полезные действия. Но всякое внимательное восприятие предполагает рефлексию в этимологическом смысле этого слова, то есть внешнюю проекцию активно создаваемого образа, тождественного или подобного предмету и стремящегося слиться с его контурами. Если, пристально посмотрев на предмет, мы внезапно отводим от него взгляд, то получаем его вторичный образ: не следует ли предположить, что этот образ вырабатывался уже во время разглядывания предмета? Недавнее открытие центробежных воспринимающих волокон позволяет думать, что дело, как правило, так и обстоит и что наряду с афферентным процессом, переносом впечатления в центр, существу т другой, противоположный процесс возвращения образа к периферии. Правда, речь здесь идет об образах, сфотографированных с самого предмета, и о воспоминаниях, немедленно следующих за восприятием, составляющих как бы его эхо. Но позади этих образов, тождественных с предметом, существу ют другие, накопленные в памяти, которые просто похожи на него, и, наконец, образы, имеющие с ним лишь более или менее отдаленное родство. Все они поступают навстречу восприятию и, напитавшись его субстанцией, приобретают достаточную силу и жизнь, чтобы экстериоризироваться вместе с ним. Опыты Мюнстерберга и Кюльпе не оставляют в отношении этого последнего пункта никакого сомнения: всякий образ-воспоминание, способный пояснить наше наличное восприятие, до такой степени проникает в него, что мы не можем уже различить, где восприятие, а где воспоминание. Но с этой точки зрения особенно интересны остроумные опыты Гольдшайдера и Мюллера, касающиеся механизмов чтения.

Вопреки Грасхею, утверждавшему в известной работе, что мы читаем слова букву за буквой, эти исследователи установили, что беглое чтение представляет собой настоящую работу отгадывания: наш ум схватывает отдельные характерные черты слов и заполняет все оставшиеся интервалы образами-воспоминаниями, которые, проецируясь на бумагу, заменяют действительно напечатанные буквы и создают их иллюзию. Таким образом, мы беспрерывно создаем или восстанавливаем. Каждое отдельное наше восприятие можно сравнить с замкнутым кругом, где образ-восприятие, поступающий уму, и образ-воспоминание, проецируемый в пространство, вытесняют друг друга.

Остановимся на этом последнем пункте. Внимательные восприятия часто представляют себе как ряд процессов, составляющих некую единую нить: предмет возбуждает ощущения, ощущения вызывают идеи, каждая идея, одна за другой, приводит в действие более отдаленные точки умственной массы. Согласно этому представлению, имеет место некий прямолинейный маршрут, следуя которому, ум все дальше и дальше удаляется от предмета, чтобы больше к нему уже не возвращаться. Мы же, напротив, думаем, что рефлексированное восприятие представляет собой кольцо, где все элементы, включая воспринятый предмет, находятся в состоянии взаимного напряжения, как в электрической цепи, так что ни одно возбуждение, исходящее от предмета, не может по пути затеряться в глубинах ума: оно должно возвратиться к самому предмету. Не надо думать, что вопрос здесь только в словах. Речь идет о двух радикально различных концепциях работы интеллекта. Согласно первой, все происходит механически, посредством совершенно случайного ряда последовательных соединений, – например, в любой момент внимательного восприятия новые элементы, исходящие из более глубоких областей духа, могут присоединиться к старым элементам, не вызывая общей пертурбации, не требуя видоизменения системы. Согласно второй, наоборот, акт внимания предполагает такую солидарность между умом и его объектом, это столь прочно замкнутое кольцо, что невозможно перейти к состояниям более высокой концентрации, не создавая новых колец, которые охватывают первое и между которыми нет ничего общего, кроме воспринятого объекта. Из этих различных кругов памяти, которые мы детально изучим позже, наиболее узкий круг А находится ближе всего к непосредственному восприятию. Он содержит в себе только сам объект О и непосредственно следующий образ, который только что с ним совпадал. Находящиеся за ним круги В, С, D, все более широкие, соответствуют возрастающим усилиям интеллектуальной экспансии. Как мы увидим, поскольку память постоянно присутствует и не может быть устранена, она целиком входит в каждое из этих колец, но так как в силу своей эластичности она может растягиваться до бесконечности, масса воспринятого, проецируемая ею на предмет, увеличивается: добавляются детали самого предмета, сопутствующие подробности, могущие способствовать его появлению. Таким образом, после восстановления воспринятого предмета в виде некоторого независимого целого мы постепенно восстанавливаем вместе с ним все более и более отдаленные условия, с которыми он образует систему. Обозначим В', С', D' эти все углубляющиеся причины, образующие фон предмета и виртуально данные вместе с ним. Мы видим, что усилие внимания приводит к воссозданию не только увиденного предмета, но и все более обширных систем, с которыми он может быть связан, так что по мере того, как круги В, С, D представляют все более глубокую экспансию памяти, их отражение достигает в В', С', D' все более глубоких пластов действительности.

То же самое психологическое переживание может повторяться, таким образом, бесконечное число раз в последовательных слоях памяти, и один и тот же духовный акт может разыгрываться на самых различных высотах. Дух всегда целиком отдается усилию внимания, но его проявления упрощаются или усложняются в зависимости от избираемого им уровня саморазвития. Ориентация нашего духа обычно определяется наличным восприятием, но в зависимости от выбираемой им степени напряжения, уровня, на котором он располагается, это восприятие развивает в нас большее или меньшее число воспоминаний-образов.

Другими словами, точно локализованные личные воспоминания, ряд которых мог бы дать очерк всего течения нашего прошлого существования, составляют, в совокупности, последнюю, наиболее обширную оболочку нашей памяти. Мимолетные по своей сути, они материализуются только случайно и вызываются или каким-то строго определенным положением, нечаянно принятым нашим телом, или когда сама неопределенность положения тела дает свободное поле их произвольному проявлению. Но эта крайняя оболочка сжимается и повторяется во внутренних концентрических кругах; эти более узкие круги несут те же воспоминания, но обеднённые, все более далекие от своей индивидуальной и оригинальной формы, все более способные из-за своей банальности быть примененными к наличному восприятию и определить его, как род определяет входящее в него единичное. Настает момент, когда таким образом редуцированное воспоминание так точно накладывается на наличное восприятие, что уже нельзя сказать, где кончается восприятие и где начинается воспоминание. В этот строго определенный момент память не вызывает и не вытесняет свои представления произвольно, но следует каждой детали телесных движений.

По мере того, как эти воспоминания приближаются к движению, а тем самым к внешнему восприятию, действие памяти приобретает все большее практическое значение. Образы прошлого, воспроизведенные как таковые со всеми своими деталями, включая аффективную окраску, - это образы мечтания или сна: тр, что мы называем действием, как раз и состоит в достижении сжатия или, скорее, все большей отточенности этой памяти, до тех пор, пока она не будет представлять собой лишь лезвие, раскраивающее тот опыт, в который проникает. Долю автоматизма в вызове воспоминаний то не признавали, то преувеличивали в основном потому, что не отделяли здесь моторный элемент от памяти. Нам же представляется, что побуждение к деятельности мы испытываем в тот, и именно в тот момент, когда наше восприятие автоматически распределилось и разложилось, продолжившись в движениях имитации: с этого момента мы обладаем эскизом действия, детали ц окраску которого восстанавливаем, проецируя на него более или менее отдаленные воспоминания. Однако обычно положение вещей описывается совершенно иначе. Иногда духу приписывают абсолютную автономию, наделяя его способностью обращаться с наличными и отсутствующими вещами по своему произволу, но в этом случае становятся совершенно непонятными глубокие расстройства внимания и памяти, могущие последовать за малейшим нарушением сенсомоторного равновесия. Иногда же, наоборот, процессы воображения превращают в ряд механических следствий наличного восприятия: предполагается, что путем необходимого и однообразного поступательного движения объект вызывает ощущения, а ощущения - идеи, которые образуют с ним сцепление; но так как нет никаких оснований предполагать, что явление, изначально механическое, изменило затем свою природу, то приходят к гипотезе такого мозга, где могли бы откладываться, дремать и пробуждаться интеллектуальные состояния. Как в том, так и в другом случае остается непризнанной настоящая функция тела, и поскольку не знают, в чем состоит необходимость вмешательства физиологического механизма, тем более не знают, где следует прекратить это вмешательство после того, как к нему прибегли.

Не пора ли, однако, выйти за пределы этих общих понятий? Нам надо исследовать, подтверждается или опровергается наша гипотеза известными фактами церебральных локализаций. Расстройства образной памяти, соответствующие локальным поражениям мозговой коры, – это всегда болезни узнавания: то ли зрительного или слухового узнавания в целом (психическая слепота или глухота), то ли узнавания слов (словесная слепота, словесная глухота и т.д.). Эти расстройства, таким образом, мы и должны исследовать.

Если наша гипотеза обоснована, то эти нарушения узнавания происходят вовсе не от того, что воспоминания занимали пораженные области. Они должны зависеть от двух причин: или наше тело не может автоматически принимать, при наличии поступившего извне возбуждения, то определенное положение или установку, посредством которой можно было бы осуществить селекцию наших воспоминаний, или эти воспоминания не находят больше в теле точки приложения, способа продолжиться в действии. В первом случае поражение распространяется на механизмы, продолжающие полученное возбуждение в автоматическое движение, и внимание перестает фиксироваться объектом. Во втором случае поражены те особые центры коркового слоя, которые подготавливают волевые движения, обеспечивая им необходимые сенсорные предпосылки, и которые называют, правильно или неправильно, центрами возбуждения: при этом внимание не может быть фиксировано субъектом. Но как в том, так и в другом случае будут лишь нарушены актуальные движения или не будут подготовлены движения, которым только предстояло совершиться: разрушения же воспоминаний не произойдет.

Патология подтверждает это положение. Она обнаруживает существование двух совершенно различных видов психической слепоты и глухоты. В первой разновидности зрительные и слуховые воспоминания еще вызываются соответствующими восприятиями, но уже не могут быть применены к ним. Во второй – нарушен сам вызов воспоминаний. Действительно ли, как мы говорили, в первом случае поражение затрагивает сенсомоторные механизмы автоматического внимания, а во втором – имагинативные механизмы произвольного внимания? Для проверки нашей гипотезы мы можем ограничиться одним конкретным примером. Мы могли бы, конечно, показать, что зрительное узнавание вещей вообще и слов в частности предполагает сперва полуавтоматический моторный процесс, а затем активную проекцию воспоминаний, которые вписываются в соответствующие двигательные установки. Но мы предпочитаем остановиться на слуховых впечатлениях и, в особенности, на слуховом восприятии членораздельной речи, потому что пример этот наиболее нагляден. В самом деле, воспринимать речь означает сначала узнавать ее звучание, затем обнаруживать смысл и, наконец, более или менее далеко продвигаться в его истолковании, то есть, короче говоря, проходить все уровни внимания и использовать многие последовательные возможности памяти. Кроме того, нарушения аудитивной словесной памяти чаще всего встречаются и лучше всего изучены. Наконец, потеря слуховых словесных образов всегда сопровождается серьезными поражениями извилин коркового слоя: в нашем распоряжении, следовательно, оказывается бесспорный пример локализации, опираясь на который, мы бы могли выяснить, действительно ли мозг способен накапливать воспоминания. Мы должны, таким образом, продемонстрировать на примере аудитивного узнавания слов: 1. Автоматический сенсомоторный процесс; 2. Активную и, так сказать, эксцентрическую проекцию воспоминаний-образов.

1. Я слушаю, как два человека разговаривают на неизвестном мне языке. Достаточно ли этого для того, чтобы я их понимал?

Колебания, до меня доходящие, не отличаются от тех, которые действуют на их слух. Однако же я воспринимаю только смутный шум, где все звуки между собой сходны. Я ничего не различаю и не могу ничего повторить. Между тем, в той же звуковой массе оба собеседника различают согласные, гласные и слоги, не сходные между собой, наконец, выделяет отдельные слова. В чем разница между ними и мной?

Вопрос в том, чтобы понять, как знание языка, которое представляет собой не что иное, как воспоминание, может изменить содержание наличного восприятия и сделать актуально слышимым для одних то, чего другие при тех же физических условиях не слышат. Предполагают, скажем, что словесные слуховые воспоминания, накопленные в памяти, отвечают на воздействие звуковых впечатлений и усиливают их влияние. Но если беседа, которую я слышу, оказывается для меня простым шумом, можно предположить, что звук усилится во сколько угодно раз, – шум, сделавшись громче, не станет при этом яснее. Чтобы словесное воспоминание могло быть вызвано воспринятым словом, надо, чтобы ухо, по крайней мере, это слово слышало. Как воспринятые звуки вступят в диалог с памятью, как они выберут в хранилище звуковых образов те образы, которые должны на них на ложиться, если они уже заранее не были разделены, различены, наконец, восприняты как слоги и как слова?

Это затруднение, по-видимому, не оказало достаточного воздействия на теоретиков сенсорной афазии. В самом деле, при словесной глухоте больной в отношении своего родного языка оказывается в том же положении, в котором мы находимся, слушая, как говорят на языке, нам неизвестном. Обычно он сохраняет слух, но не понимает произносимых слов и часто не может даже их различить. Для объяснения этого состояния считается достаточным указать, что слуховые словесные воспоминания разрушены в корковом слое, или сказать, что повреждение коры головного мозга в целом или подкорки препятствует слуховому воспоминанию вызвать идею, или мешают восприятию соединиться с воспоминанием. Но по крайне мере в последнем случае остается незатронутым психологический вопрос: что это за психический процесс, который уничтожается этим повреждением? Посредством чего вообще происходит различение слов и слогов, первоначально данных слуху в виде звуковой непрерывности?

Если мы действительно имели дело только со слуховыми впечатлениями, с одной стороны, и слуховыми воспоминаниями, с другой, этот вопрос был бы неразрешим. Но он не был бы неразрешимым, если бы слуховые впечатления организовывали зарождающиеся движения, способные воспроизвести слышимую фразу и отметить ее главные артикуляции. Эти автоматические действия внутреннего аккомпанемента, сперва смутные и плохо скоординированные, повторяясь, все больше и больше бы при этом определялись, и в конце концов вырисовалась бы некая упрощенная фигура, в которой слушающий воспроизводил бы в основных чертах и главных направлениях движения говорящего. Таким образом, в нашем сознании в виде зарождающихся мышечных ощущений развертывалось бы то, что мы будем называть моторной схемой услышанной речи. Обучение слуха элементам нового языка будет тоща состоять не в модификации необработанного звука и не в том, чтобы присоединить к нему воспоминание, а в том, чтобы координировать двигательные усилия голосовых связок со слуховыми впечатлениями, то есть усовершенствовать моторный аккомпанемент.

Чтобы освоить какое-то физическое упражнение, мы начинаем с имитации движения в целом, как оно зрительно воспринимается нами извне, и так, как оно, на наш взгляд, осуществляется. Его восприятие нами было смутным - нечетким будет и наше движение, пытающееся его повторить. Но если наше зрительное восприятие было восприятием непрерывного целого, то движение, посредством которого мы стремимся воспроизвести его образ, состоит из множества мышечных сокращений и напряжений. Кроме того, само осознание его нами содержит в себе многообразные ощущения, вызванные переменчивой игрой артикуляции. Нечеткое движение, имитирующее образ, уже, следовательно, представляет собой его виртуальное разложение; оно несет в себе, так сказать, возможность самоанализа. Совершенствование этого движения благодаря повторению и упражнению будет состоять просто в расчленении того, что было сперва слитно, в том, чтобы придать каждому из элементарных движений ту автономию, которая делает его отчетливым, полностью сохраняя его согласованность с другими движениями, без которых оно было бы бесполезным. Не без основания говорят, что привычка приобретается повторением усилия; но какой толк был бы в повторном усилии, если бы оно всегда воспроизводило одно и то же? Подлинный эффект повторения состоит в том, чтобы сначала разложить, а потом воссоединить движение и таким образом обратиться к разуму тела, его способности понимания. С каждой новой попыткой повторение развивает неразвитые движения, всякий раз привлекая внимание тела к новой подробности, прошедшей ранее незамеченной; оно заставляет тело разделять и классифицировать, помогает ему выделить существенное и одну за другой обнаруживает в тотальности движения линии, обозначающие его внутреннюю структуру. В этом смысле движение выучено с того момента, когда оно понято телом.

Именно таким образом моторный аккомпанемент воспринимаемой на слух речи может артикулировать непрерывность звуковой массы. Остается выяснить, что собой представляет этот аккомпанемент. Может быть, это та же самая речь, только воспроизведенная изнутри? Но в таком случае ребенок мог бы повторить все слова, различаемые его ухом, и нам достаточно было бы понимать иностранный язык, чтобы говорить на нем с правильным акцентом. Однако дело обстоит далеко не так просто. Я могу уловить мелодию, следовать ее рисунку, даже закрепить ее в памяти и при этом не уметь ее спеть. Я легко различаю особенности ударения и интонации англичанина, говорящего по-немецки, – значит, внутренне я его поправляю. Из этого, однако, не следует, что я придам верное ударение и интонацию этой немецкой фразе, если произнесу ее сам. Повседневные наблюдения нашли здесь недавно подтверждение клиническими фактами: оказалось, что можно сохранять способность следить за речью и понимать ее, потеряв способность говорить. Двигательная афазия не влечет за собой словесной глухоты.

Дело в том, что схема, посредством которой мы артикулируем слышимую речь, обозначает только ее основные контуры. Для речи это то же самое, что набросок для законченной картины. Понять сложное движение и быть в состоянии его выполнить - это две действительно разные вещи. Чтобы его понять, достаточно выявить, что в нем существенно, – ровно настолько, чтобы отличить от других возможных движении. Но чтобы уметь его выполнить, надо кроме того сделать его понятным для своего тела. А логика тела не признает недомолвок. Она требует, чтобы все конститутивные элементы требуемого движения были один за другим показаны, а затем соединены вместе. Здесь уже нужен полный анализ, не пренебрегающий ни одной деталью, а затем действительный синтез, без всяких сокращений. Схема воображения, образованная несколькими зарождающимися мышечными ощущениями, была всего лишь эскизом. Действительное и полное переживание мышечных ощущений придает ей краску и жизнь.

Остается узнать, как аккомпанемент такого рода может быть осуществлен и всегда ли он реально имеет место. Известно, что произношение слова вслух требует одновременного участия языка и губ для осуществления артикуляции, гортани для фонации и, наконец, мышц грудной клетки для образования потока выдыхаемого воздуха. Каждому произнесенному слогу соответствует, стало быть, действие совокупности механизмов, находящихся в центрах спинного и продолговатого мозга. Эти механизмы соединены с высшими центрами головного мозга продолжениями осевых цилиндров пирамидальных клеток психомоторной области: по этим путям и идет волевой импульс. Таким образом, когда мы хотим произнести тот или другой звук, мы передаем приказы действовать соответственно тому или другому из этих двигательных механизмов. Но если эти готовые, вполне законченные механизмы, отвечающие различным возможным движениям артикуляции и фонации, безусловно связаны с определенными причинами, приводящими их в действие в произвольной речи, существуют факты, несомненно доказывающие связь этих же механизмов и со слуховым восприятием слов. Среди многочисленных форм афазии, описанных клиницистами, такого рода связь предполагают, по-видимому, две формы (4-ая и 6-ая формы Лихтхайма). Так, в одном случае, наблюдавшемся самим Лихтхай-мом, больной после падения утратил память артикуляции слов и, как следствие, способность самопроизвольной речи, – но при этом чрезвычайно точно повторял то, что ему говорили. С другой стороны, в тех случаях, когда самопроизвольная речь не нарушена, но при этом словесная глухота носит абсолютный характер и больной не понимает ничего из того, что ему говорят, способность повторять речь другого человека может быть тем не менее полностью сохранена.

Можно ли сказать вместе с Бастианом, что явления эти свидетельствуют просто о заторможенности артикуляционной памяти или слуховой памяти слов, так что звуковые впечатления служат только для их пробуждения от оцепенения[ ?

Эта гипотеза, которой мы в свое время уделим внимание, не объясняет, на наш взгляд, тех интересных явлений эхолалии, давно отмеченных РомбергомД Вуазеном и Уинслоу, которые Кусмауль назвал (конечно, несколько преувеличенно) звуковыми рефлексами. В этих случаях пациент машинально и, может быть, бессознательно повторяет услышанные слова, как будто слуховые ощущения сами собой превращаются в движения членораздельной речи. Исходя из этого, некоторые исследователи предположили некий особый механизм, соединяющий центр акустического восприятия слов с центром членораздельной речи6. Истина, по-видимому, лежит между этими двумя гипотезами: разнообразные явления эхолалии представляют собой нечто большее, чем только механические акты, но меньшее, чем процесс произвольной памяти, – они свидетельствуют о тенденции вербальных впечатлений найти продолжение в движениях артикуляции, тенденции, которая, конечно, не избегает обычного контроля со стороны нашей воли, может быть, содержит в себе даже некое рудиментарное различие и при нормальном психофизическом состоянии выражается во внутреннем повторении ключевых моментов воспринимаемой речи. Но тоже самое представляет собой и наша двигательная схема.

Углубив эту гипотезу, мы, возможно, найдем в ней требуемое психологическое объяснение определенных форм словесной глухоты, о которых мы недавно говорили. Известно несколько случаев словесной глухоты при полном сохранении звуковых воспоминаний. Больной сохранил без повреждений и слуховую память, и слуховое восприятие, однако не узнает ни одного слова, которое слышит. В этом случае предполагают какое-то подкорковое поражение, которое мешает звуковым впечатлениям достигать вербальных образов в центрах коры головного мозга, где они вроде бы откладываются. Но для начала следовало бы выяснить, может ли мозг накапливать образы. Кроме того, даже констатация нарушений в проводящих каналах восприятия не избавила бы нас от необходимости искать психологическую интерпретацию этого феномена. В самом деле, согласно гипотезе, слуховые воспоминания могут быть вызваны сознанием, осознаны, и опять-таки согласно гипотезе, слуховые впечатления также доходят до сознания, а следовательно, в самом сознании должен быть пробел, разрыв, что-то, наконец, что препятствует слиянию восприятия и воспоминания. Между тем, все становится ясным, если вспомнить, что первоначальное, еще не обработанное слуховое восприятие представляет собой по сути дела восприятие звуковой непрерывности и что установленные привычкой сенсомоторные сцепления должны при нормальных условиях эту непрерывность расчленять. Повреждение этих механизмов сознания, мешая осуществиться расчленению непрерывного звучания, сразу прекратило бы поток воспоминаний, стремящихся наложиться на соответствующие восприятия. Повреждение могло бы распространиться, таким образом, и на «двигательную схему». Перейдем к обзору случаев - довольно, впрочем, редких – словесной глухоты с сохранением звуковых воспоминаний: как нам кажется, это поможет отметить некоторые весьма характерные в этом отношении детали. Адлер отмечает как примечательный факт, что при словесной глухоте больные больше не реагируют даже на интенсивные шумы, сохраняя в то же время очень большую тонкость слуха. Другими словами, звук не находит больше у них моторного отклика. Один из пациентов Шарко, страдавший преходящей словесной глухотой, рассказывает, что он хорошо слышал бой своих часов, но не мог сосчитать удары. Вероятно, он не мог их разделить и различить. Другой больной заявлял, что он слышит разговор, но как какой-то смутный шум3. Наконец, субъект, потерявший способность понимать разговорную речь, восстанавливает ее, если ему многократно повторяют одно определенное слово, особенно если его внятно произносят слог за слогом. Этот последний факт, установленный во многих совершенно ясных случаях словесной глухоты с сохранением звуковых воспоминаний, особенно показателен.

Стрикер ошибался, думая, что слышимая речь полностью повторяется изнутри. Это опровергается уже тем простым фактом, что неизвестно ни одного случая моторной афазии, вызванного словесной глухотой. Но все факты говорят в пользу существования двигательной тенденции к расчленению звуков, установлению их схемы. Эта автоматическая тенденция, как мы уже сказали, осуществляется не без определенного участия интеллектуальной работы: иначе как могли бы мы отождествлять между собой и, следовательно, сравнивать при помощи одной схемы одинаковые слова, но произнесенные более или менее высоко или низко и голосами различного тембра? Эти внутренние движения повторения и узнавания представляют собой как бы прелюдию к произвольному вниманию. Они обозначают границу между волей и автоматизмом. Ими подготавливаются и определяются, как мы уже отчасти указали, явления, характерные для интеллектуального узнавания. Но что собой представляет это узнавание в полном смысле слова, целиком достигшее сознания о самом себе?

2. Мы приступаем ко второй части нашего исследования и переходим от движений к воспоминаниям. Узнавание, сопровождающееся вниманием, как мы сказали, - это настоящий цикл, где внешний предмет обнаруживает нам все более и более глубокие свои стороны, по мере того, как наша симметрично расположенная память все больше и больше напрягается и расширяется, чтобы проецировать на него воспоминания. В интересующем нас частном случае предмет - это говорящий человек, идеи которого развиваются у него в сознании в звуковые представления, чтобы потом материализоваться в произнесенных словах. Если мы правы, то его слушатель должен сразу войти в круг соответствующих идей и развить их в аудитивные представления, которые наложатся на воспринятые звуки, сами при этом включаясь в двигательную схему. Следить за вычислением означает воспроизводить его самостоятельно. Понимать чужую речь также означает мысленно, то есть исходя из идей, восстанавливать ту непрерывность звуков, которую воспринимает ухо. В более общей форме можно сказать, что «обращать внимание», «осмысленно узнавать», «истолковывать» – означает одно и то же действие, посредством которого разум, установив требуемый уровень понимания, выбрав в самом себе по отношению к необработанным восприятиям определенную позицию, симметричную более или менее отдаленной их причинности, направляет на эти восприятия накладывающийся на них поток воспоминаний.

Сразу скажем, что обычно все это описывается совершенно иначе. Всегда наготове наши ассоцианистские привычки, которые заставляют нас представлять, будто бы звуки вызывают сопряженные с ними слуховые воспоминания, а слуховые воспоминания – соответствующие идеи. Кроме того, существуют церебральные нарушения, которые как будто влекут за собой исчезновение воспоминаний: в частности, в интересующем нас случае можно сослаться на характерные корковые нарушения при словесной глухоте. Таким образом, психологическое наблюдение вроде бы согласуется с клиническими фактами. В коре головного мозга можно было бы допустить существование дремлющих в ней звуковых представлений в виде, например, физико-химических модификаций ее клеток: возбуждение, приходящее извне, пробуждает их, и посредством внутримозгового процесса (может быть, с помощью внутрикорковых движений, отыскивающих дополнительные представления) они вызывают идеи.

Задумаемся, однако же, над странными выводами, следующими из такого рода гипотезы. Слуховой образ слова – это не предмет, обладающий определенно очерченными контурами: одно и то же слово, произнесенное разными голосами или тем же голосом на различных высотах, звучит по-разному. Следовательно, Слуховых воспоминаний одного слова будет столько же, сколько существует высот звука и тембров голоса. Все ли эти образы собраны в мозгу, и если нет, и мозг производит отбор, то какому из них он отдает предпочтение? Допустим, однако, что он имеет основание для выбора одного из них: каким образом то же самое слово, но сказанное новым лицом, соединится с воспоминанием, от которого оно отличается? Заметим вдобавок, что воспоминание это, согласно гипотезе, вещь инертная и пассивная, не способная, следовательно, улавливать под внешними различиями внутреннее подобие. О слуховом образе слова говорят, как если бы это была сущность или род: конечно, эта сущность, или этот род, существует для активной памяти, схематизирующей сходство сложных звуков, но для мозга, который регистрирует и не может ничего иного зарегистрировать, кроме материи воспринимаемых звуков, будут существовать тысячи и тысячи различных образов одного слова. Произнесенное новым голосом, слово это конституирует новый образ, который просто-напросто присоединяется к другим, предыдущим.

Но вот еще не меньшее препятствие. Слово обретает для нас индивидуальность только с того дня, когда наши учителя научат нас его выделять. Сначала мы учимся произносить не слова, а фразы. Слово всегда сочленено с другими словами, и в зависимости от построения и движения фразы, интегральную часть которой составляет слово, оно приобретает различные аспекты, – так каждая нота мелодии смутно отражает в себе всю мелодию целиком. Допустим теперь, что существуют образцы слуховых воспоминаний в виде определенных внутримозговых диспозиций, ожидающие слуховых впечатлений: эти впечатления пройдут, не будучи узнанными. В самом деле, где общая мера, где точка соприкосновения между этим обедненным, инертным, изолированным образом и живой .реальностью слова, органически связанного с фразой? Я прекрасно понимаю, что собой представляет начало автоматического узнавания, если оно состоит, как мы видели выше, в выделении принципиальных артикуляций фразы, в усвоении ее движения. Но если не предположить, что все люди говорят одинаковыми голосами и произносят одинаковым тоном стереотипные фразы, я не представляю, как услышанные слова могут достичь совпадения со своими образами в коре головного мозга.

Кроме того, если действительно существуют воспоминания, хранящиеся в клетках мозговой коры, то, например, при сенсорной афазии должна была бы отмечаться невосполнимая утрата определенных слов при полном сохранении других. Фактически же дело происходит иначе. Или же воспоминания исчезают целиком, когда способность ментального слуха целиком и начисто пропадает, или же мы наблюдаем общее ослабление этой функции; но обычно имеет место именно уменьшение силы функции, а не уменьшение числа воспоминаний. Кажется, что у больного больше нет сил, чтобы восстановить и уловить свои слуховые воспоминания, что он кружится около словесного образа и не может на нем остановиться. Для того, чтобы он нашел слово, часто достаточно дать ему направление, подсказать первый слог или просто приободрить. То же действие может оказать эмоция.

Однако же есть случаи, когда в самом деле кажется, что определенные группы представлений изгладились из памяти. Мы расследовали большое число таких фактов, и нам показалось, что их можно разделить на две совершенно различные категории. В случаях первой категории потеря воспоминаний обычно внезапна, в случаях второй – поступательна. В первой категории случаев из памяти выпадают слуховые воспоминания, подобранные произвольно и даже капризно: это могут быть какие-то слова, цифры или, зачастую, все слова выученного языка. Во второй слова исчезают в строгом грамматическом порядке, который был установлен законом Рибо: в первую очередь пропадают имена собственные, потом нарицательные и наконец глаголы.

Таковы внешние различия. Теперь же рассмотрим то, что, как нам кажется, составляет различие внутреннее. Мы склонны думать, что при амнезиях первого рода, почти всегда наступающих вслед за сильным потрясением, воспоминания, которые кажутся исчезнувшими, на самом деле не только сохраняются в наличии, но и действуют. Возьмем часто заимствуемый пример Уинслоу – случай больного, позабывшего букву F, одну только букву F, и зададимся вопросом, можно ли абстрагироваться от одной определенной буквы всюду, где она встречается, а значит, отделить ее от произносимых или написанных слов, с которыми она образует единое целое, если эта буква не была сначала имплицитно опознана? В другом случае, приведенном тем же автором3, пациент забыл языки, которые изучал, и им же самим написанные стихотворения. Вновь начав сочинять, он воспроизводил почти те же самые стихи. К тому же весьма часто в этих случаях наблюдается полное восстановление исчезнувших воспоминаний. Нам не хотелось бы слишком категорически высказываться по вопросу такого рода, но мы все же не можем не видеть аналогии между этими явлениями и раздвоениями личности, описанными Пьером Жане: некоторые из них поразительно похожи на «отрицательные галлюцинации» и на «суггестии с реперной точкой», вызываемые гипнотизерами.

Афазии второго рода, настоящие афазии, носят совершенно иной характер, они зависят, как мы сразу же постараемся показать, от прогрессивного ослабления хорошо локализованной функции – способности актуализировать вербальное воспоминание. Как объяснить, что амнезия здесь идет методически, начинается с имен собственных и кончается глаголами? Это было бы невозможно, если бы словесные образы действительно откладывались в клетках коры головного мозга: разве не странно было бы, что болезнь всегда поражает эти клетки в одном и том же порядке? Но этот факт проясняется, если допустить вместе с нами, что воспоминания не могут актуализироваться без вспомогательного моторного механизма, и для его вызова требуется особого рода ментальная установка, сама в свою очередь вписанная в телесную двигательную установку. Тогда глаголы, сущность которых состоит в выражении имитируемых действий) оказываются как раз теми словами, которые при почти полной потере языковой функции нам удается, посредством известного телесного усилия, вспомнить и восстановить; имена же собственные, будучи в сравнении с другими словами наиболее далекими от тех безличных действий, набросок которых осуществляется нашим телом, затрагиваются ослаблением этой функции в первую очередь. Отметим тот странный факт, что афазик, как правило, став совершенно неспособным когда-либо отыскать искомое им существительное, заменяет его подходящим перифразом, куда входят другие существительные, а иногда и сам непокорный субстантив: не будучи в состоянии мыслить целиком слово, он мыслит соответствующую ему установку, и эта установка определяет общее направление движения, которое приводит его к фразе. Именно таким образом, вспомнив начальную букву какого-то позабытого имени, мы находим и это имя, благодаря произнесению его инициала. Таким образом, в фактах второго рода оказывается нарушенной вся функция словесной памяти целиком, а в фактах первого рода потеря памяти, кажущаяся более явной, на самом деле никогда не бывает окончательной. И ни в том, ни в другом случае мы одинаково не находим воспоминаний, локализованных в определенных клетках мозгового вещества и уничтожающихся с разрушением этих клеток.

Но обратимся к нашему сознанию. Спросим его, что в нас происходит, когда мы слушаем чужую речь с намерением понять ее. Ждем ли мы пассивно, когда впечатления начнут отыскивать соответствующие образы? Не чувствуем ли мы скорее, что определенным образом настраиваемся, занимаем определенную установку, которая меняется в зависимости от говорящего: языка, на котором он говорит, рода идей, которые он высказывает, и особенно в связи с общим движением фразы, – как будто мы начинаем с настройки тона нашей умственной работы? Двигательная схема, подчеркивая интонации нашего собеседника, следуя, поворот за поворотом, изгибам его мысли, указывает путь нашему мышлению. Это пустой каркас, определяющий своей формой ту форму, в которую устремляется воспринимаемая текучая масса.

Такое понимание механизма истолкования будет воспринято с сомнением из-за непреодолимой склонности нашего ума мыслить скорее вещи, чем прогрессии. Мы сказали, что исходное при истолковании – идея, которая развивается нами в слуховые образы-воспоминания, способные включиться в двигательную схему, чтобы наложиться на слышимые звуки. Здесь имеет место непрерывная прогрессия, следуя которой туманность идеи конденсируется в отдельные слуховые образы, и эти образы, пока еще текучие, окончательно затвердевают через соединение с материально воспринятыми звуками. Ни в один из моментов нельзя сказать с точностью, что заканчивается идея или образ-воспоминание и что начинается образ-воспоминание или ощущение. Да и где, в самом деле, демаркационная линия между слитностью звуков, воспринятых в массе, и той ясностью, которая вносится в этот поток восстановленными в памяти слуховыми образами? Между разрозненностью самих этих образов-воспоминаний и цельностью первоначальной идеи, которую они дробят и преломляют в отдельные слова? Но научная мысль, анализируя этот непрерывный ряд изменений и уступая непреодолимой потребности в символическом изображении, определяет и закрепляет в законченных формах главные фазы этой эволюции. Слышимые нами необработанные звуки она превращает в раздельные и полные слова, а слуховые образы-воспоминания – в сущности, независимые от той идеи, которую они развивают. В итоге эти три элемента: первичное, необработанное восприятие, слуховой образ и идея – оказываются отдельно существующими целыми, каждое из которых самодостаточно. Кроме того, если придерживаться чистого опыта, следовало бы исходить из идеи, так как ей обязаны своим сплавом слуховые воспоминания, а воспринятые в массе, нечеткие и неполные звуки, в свою очередь, восполняются и выстаиваются только за счет воспоминаний. Между тем не видят ничего несообразного в том, чтобы произвольно достраивать первичный, необработанный звук, так же произвольно объединять вместе воспоминания и опрокидывать естественный порядок вещей, утверждая, что мы идем от восприятий к воспоминаниям и от воспоминаний к идее. Однако в той или иной форме, в тот или иной момент, конечно, возникает необходимость восстановить нарушенную непрерывность трех элементов. Тогда предполагается, что, будучи расположены в отдельный долях продолговатого мозга и мозговой коры, эти три элемента сообщаются между собой: восприятия пробуждают слуховые воспоминания, а воспоминания, в свою очередь, вызывают идеи. Утвердив главные фазы развития в виде независимых элементов, само это развитие стремятся после этого материализовать, сводя к линиям коммуникации или движениям импульса. Но нельзя безнаказанно переворачивать таким образом истинный порядок вещей и вводить в каждый элемент ряда моменты, осуществляющиеся на самом деле только после него. Нельзя также безнаказанно фиксировать в виде ряда раздельных и независимых элементов непрерывность целостной прогрессии. Этот способ представления, быть может, и будет достаточным, пока применение его строго ограничивается фактами, послужившими основой его изобретения, но с каждым новым фактом приходится дополнять схему и вводить по пути движения новые остановки, причем рядоподагание этих остановок никогда не достигает восстановления самого движения.

В этом отношении нет ничего поучительнее истории «схем» сенсорной афазиц. В первый период ее изучения, отмеченный работами Шарко, Бродбента, Кусмауля и Лихтхайма, многие придерживались гипотезы «центра идеации», связанного внутрикорковыми каналами с различными центрами речи. Но при дальнейшем анализе этот центр идей довольно быстро исчез. В самом деле, в то время, как физиология мозга все успешнее локализовала ощущения и движения, – но ни разу не локализовала идеи, – многообразие сенсорных афазий вынуждало клиницистов расчленять этот интеллектуальный центр на все большее число воображаемых центров: центр зрительных представлений, центр осязательных представлений, центр слуховых представлений и т.д. Более того, приходилось иногда еще и разделять на два различных пути – восходящий и нисходящий – якобы соединяющий их попарно канал.

Такова была характерная черта схем следующего периода: Висмана, Моели, Фрейда и т.д. Теория, таким образом, усложнялась все больше, но при этом не могла охватить сложности действительности. Вдобавок к этому, по мере того, как схемы становились более сложными, они намечали и заставляли предполагать возможность не известных до этого нарушений и повреждений, все более разнообразных, благодаря все большей своей специализации и простоте: это было вызвано тем, что усложнение схемы опиралось на разделение ранее не разделявшихся центров. Однако опыт отнюдь не подтверждал при этом теории, поскольку почти всегда доказывал, что многие из этих простых психологических нарушений, которые теория друг от друга изолировала, специфически и разнообразно взаимосвязаны. И так как сложность теорий афазии вела к самораспаду, нет ничего удивительного в том, что современная патология, все более скептично относясь к схемам, вернулась к простому описанию фактов.

Могло ли быть иначе? Слушая некоторых теоретиков сенсорной афазии, можно подумать, что они никогда не обращали внимание на структуру фразы. Они рассуждают так, как будто фраза состоит из имен существительных, вызывающих образы вещей. Куда деваются те разнообразные части речи, роль которых заключается в установлении между образами всякого рода отношений и оттенков? Может быть, нам возразят, что каждое из этих слов само выражает и вызывает материальный образ, без сомнения, более смутный, но определенный? Пусть тогда подумают о множестве различных отношений, которые выражаются одним и тем же словом, в зависимости от занимаемого им места и терминов, которые оно соединяет! Нам докажут, что это уже тонкости значительно усовершенствованного языка и что возможен язык, состоящий из конкретных имен, предназначенных вызывать образы вещей? Это я без труда готов признать. Но чем примитивнее язык, на котором вы будете со мной говорить, и чем меньше в нем терминов, выражающих отношения, тем больше места вы должны отвести деятельности моего ума, потому что вы заставляете его восстанавливать отношения, которых вы не выражаете: это означает, что вы все больше и больше будете отступать от гипотезы, согласно которой каждый словесный образ вызывает свою определенную идею. По сути дела, вопрос здесь всегда в степени: язык, грубый он или утонченный, всегда подразумевает больше, чем может выразить. Прерывистая по своему существу, поскольку осуществляется она через рядоположенность слов, речь может только метить редкими вехами принципиальные этапы движения мысли. Вот почему я смогу понять вашу речь, если буду исходить из мысли, аналогичной вашей, и буду следить за всеми ее изгибами при помощи словесных образов, предназначенных, подобно придорожным столбам, время от времени указывать мне путь. Но я никогда не пойму ее, исходя из самих словесных образов, потому что между двумя последовательными словесными образами всегда есть интервал, который не может быть» заполнен никакими конкретными представлениями. Эти образы всегда будут по сути дела вещами, мысль же – это движение.

Итак, тщетно трактовать образы-воспоминания и идеи как нечто вполне законченное, завершенное, на что можно потом сослаться для сохранения проблематичных «центров идеации». Можно сколько угодно переряжать эту гипотезу, пользуясь языком анатомии и физиологии, – она останется не чем иным, как ассоцианистской концепцией жизни духа. В ее основе лежит только постоянная тенденция дискурсивного ума разделять всякую прогрессию на фазы и превращать затем эти фазы в вещи, и так как она родилась a priori из своего рода метафизического предрассудка, то не помогает ни проследить за движением сознания, ни упростить объяснение фактов.

Но мы должны проследить эту иллюзию до той точки, где она впадает в явное противоречие. Идеи, сказали мы, чистые воспоминания, вызванные из глубины памяти, развиваются в образы-воспоминания, все более и более способные включиться в двигательную схему. По мере того, как воспоминания эти принимают форму более полного, конкретного и сознательного представления, они все более стремятся слиться с восприятием, которое их втягивает в себя или приспосабливает к своим рамкам. Таким образом, в мозгу нет и не может быть области, где застывают и накапливаются воспоминания. Так называемая деструкция воспоминаний из-за мозговых повреждений сводится к прекращению того непрерывного поступательного движения, посредством которого воспоминания актуализируются. Следовательно, если мы непременно хотим локализовать, например, слуховые словесные воспоминания в какой-то определенной точке мозга, то будем вынуждены, на равнозначных основаниях, то ли отделять выделяемый согласно гипотезе центр воображения от центра восприятия, то ли сливать эти два центра в один. Именно это и разрешается проверкой опытом.

Отметим странное противоречие, к которому приходит эта теория, – с одной стороны, в результате психологического анализа, с другой – под влиянием фактов патологии. С одной стороны, кажется, что если восприятие, однажды осуществившись, сохраняется в мозгу, в виде отложившегося в нем воспоминания, то это воспоминание может быть только вновь приобретенным расположением тех же самых, запечатленных восприятием элементов: откуда и в какой именно момент могло бы оно найти какие-то другие элементы? На этом естественном решении останавливаются Бэн и Рибо.

Но с другой стороны, патология предупреждает нас, что совокупность определенного рода воспоминаний может от нас ускользать, в то время как соответствующая способность восприятия остается нетронутой. Психическая слепота не мешает видеть, психическая глухота – слышать. В частности, что касается потери слуховых словесных воспоминаний, единственной формы потери памяти, которая нас интересует, – известны многочисленные факты, показывающие, что она обычно связана с разрушением первой и второй левых височноклиновидных извилин, причем неизвестно ни одного случая, чтобы это повреждение вызвало глухоту в собственном смысле слова: удалось даже нанести его в порядке эксперимента обезьяне, не вызвав у нее ничего, кроме психической глухоты, то есть неспособности понимать смысл звуков, которые она продолжала слышать.

Приходится, следовательно, признать, что в основе восприятия и воспоминания лежат разные нервные элементы. Однако против этого предположения говорит самое элементарное психологическое наблюдение: мы знаем, что воспоминание, по мере того, как оно становится более ярким и сильным, обладает тенденцией превращаться в восприятие, причем нельзя точно определить момент, когда именно происходит эта радикальная трансформация и когда, следовательно, можно было бы сказать, что оно перешло с имагинативных нервных элементов на элементы сенсорные. Таким образом, обе эти противоположные гипотезы, - первая, отождествляющая элементы восприятия с элементами памяти, и вторая, их разделяющая, – по природе своей таковы, что каждая из них приводит к другой, противоположной, причем придерживаться нельзя ни той, ни другой.

Да и как могло бы быть иначе? И в том, и в другом случае отдельное восприятие и воспоминание рассматриваются в статическом состоянии, как вещи, первая из которых уже не требует дополнения второй, вместо того, чтобы рассмотреть ту динамическую прогрессию посредством которой они переходят одно в другое.

В самом деле, с одной стороны, полное, целостное восприятие определяется и обособляется, только благодаря своему слиянию с образом-воспоминанием, который мы проецируем перед ним. Без этого не было бы внимания, а без внимания возможно только пассивное сопоставление ощущений, сопровождаемых машинальной реакцией. С другой стороны, как мы покажем ниже, и сам образ-воспоминание, сведенный к состоянию чистого воспоминания, оставался бы бездейственным. Будучи виртуальным, воспоминание это может стать актуальным только благодаря его извлечению восприятием. Бессильное само по себе, оно заимствует жизнь и силу у наличного ощущения, в котором материализуется. Не возвращает ли нас это к утверждению, что отдельное восприятие вызывается двумя противоположными по направлению влияниями, из которых одно, центростремительное, исходит от внешнего предмета, а другое, центробежное, имеет отправной точкой то, что мы называем «чистым воспоминанием»? Первое влияние, взятое совершенно изолированно, дало бы только пассивное восприятие с сопровождающими его машинальными реакциями. Второе же, предоставленное самому себе, стремится дать актуализированное воспоминание, все более и более актуальное по мере своего усиления. Объединившись, два эти влияния образуют в точке соединения определенное и узнаваемое восприятие.

Это то, что говорит нам внутреннее наблюдение. Но мы не можем на этом остановиться. Очень опасно, конечно, пускаться, без достаточного освещения, в область темных вопросов церебральной локализации. Но как мы сказали, отделение полного восприятия от образа-воспоминания приводит клиническое наблюдение к конфликту с психологическим анализом, а результатом этого отделения для теории локализации воспоминаний является серьезная антиномия. Нам предстоит исследовать, как преобразятся известные факты, если не рассматривать мозг, как хранилище воспоминаний.

Допустим на минуту, для упрощения изложения, что возбуждения, приходящие извне, вызывают в коре головного мозга или в других центрах элементарные ощущения. Это всегда были бы не более, чем элементарные ощущения. Однако фактически всякое восприятие охватывает значительное число этих ощущений, всегда сосуществующих и расположенных в определенном порядке. Откуда этот порядок и благодаря чему устанавливается это сосуществование? В том случае, когда материальный предмет налицо, ответ не вызывает сомнения: порядок и сосуществование ощущений зависят от органа чувств, получившего впечатление от внешнего предмета. Этот орган как раз и устроен так, чтобы многообразие одновременных возбуждений могло определенным образом и в определенном порядке на нем запечатлеваться, сразу распределяясь по избранным частям его поверхности. Это, таким образом, своего рода огромная клавиатура, на которой внешний предмет сразу исполняет свой аккорд в тысячу нот, вызывая тем самым, в определенном порядке и в один момент, огромное множество элементарных ощущений, соотнесенных со всеми имеющими отношение к делу точками сенсорного центра. Уничтожьте теперь этот внешний предмет, или орган чувств, или и то, и другое: можно вызвать те же самые элементарные ощущения, потому что налицо те же самые струны, готовые звучать точно так же, как раньше. Но где же эта клавиатура, позволяющая ударить по тысячам и тысячам клавиш сразу и соединить тысячи и тысячи простых нот в одном аккорде? По нашему мнению, «область образов», если она существует, может быть только такого рода клавиатурой. Конечно, нет ничего недопустимого в том, что все участвующие струны приводятся в действие непосредственно чисто психологической причиной. Но в случае ментального слухового восприятия – которое одно только нас и интересует – локализация этой функции вроде бы действительно имеет место, потому что определенное повреждение височной доли ее уничтожает; с другой же стороны, мы изложили соображения, по которым мы не можем ни допустить, ни даже представить себе осажденные образы, хранящиеся в некой области мозгового вещества. Остается возможной, таким образом, единственная гипотеза-предположение, что эта область занимает по отношению к слуховому восприятию как таковому место, симметричное органу чувств (в данном случае – уху): это было бы своего рода ментальное ухо.

Тогда указанное противоречие рассеивается. С одной стороны, становится понятным, что вызванный из памяти слуховой образ возбуждает те же нервные элементы, что и первоначальное восприятие, и что воспоминание постепенно превращается в восприятие. С другой стороны, понятно также, что способность вспоминать такие сложные звуки, как слова, может соотноситься с другими частями нервной субстанции, чем способность их воспринимать: вот почему при психической глухоте реальный слух может сохраняться после утраты ментального слуха. Струны еще целы, и под влиянием внешних звуков они еще вибрируют: не действует внутренняя клавиатура.

Другими словами, наконец, те центры, где рождаются элементарные ощущения, могут быть приведены в действие как бы с двух разных сторон: спереди и сзади. Спереди они получают впечатление от органов чувств, следовательно, от реального предмета: сзади же подвержены, через ряд опосредовании, влиянию виртуального предмета. Центры образов, если они существуют, могут быть по отношению к сенсорным центрам только органами, симметричными органам чувств. Они так же точно не могут быть хранилищами чистых воспоминаний, то есть виртуальных предметов, как органы чувств не могут быть хранилищами предметов реальных.

Прибавим, что это только бесконечно сокращенный перевод того, что может совершаться в действительности. Различные сенсорные афазии показывают, что вызов слухового образа – акт весьма не простой. Между интенцией – тем, что мы называем чистым воспоминанием, и слуховым образом-воспоминанием в собственном смысле чаще всего вклиниваются промежуточные воспоминания, которые должны до того реализоваться как образы-воспоминания в более или менее отдаленных центрах. И тогда только, через ряд последовательных уровней, идея воплощается в особом, вербальном образе. В силу этого ментальный слух может быть подчинен совокупности различных центров и ведущих к ним путей. Но эти сложности по сути дела ничего не меняют. Каковы бы ни были число и природа промежуточных элементов, мы идем не от восприятия к идее, а от идеи к восприятию: процесс, характеризующий узнавание, имеет не центростремительную, а центробежную направленность.

Остается, правда, определить, как исходящие изнутри возбуждения могут порождать ощущения, воздействуя на мозговую кору или другие центры. Очевидно, что это только удобный способ выражения. Чистое воспоминание, по мере своего осуществления, стремится вызвать в теле все соответствующие ему ощущения. Но эти ощущения, также виртуальные, чтобы сделаться реальными, должны приводить в действие тело, сообщать ему те движения и положения, обычной предпосылкой которых они являются. Возбуждения так называемых сенсорных центров, обычно предшествующие совершенным или намеченным телом движениям (их нормальная роль состоит также в том, чтобы подготавливать эти движения, начиная их), представляют собой, следовательно, не столько реальную причину ощущения, сколько признак его силы и условие действенности. Поступательное движение реализации виртуального образа – это не что иное, как ряд переходов, посредством которых этот образ добивается от тела полезных действий. Возбуждение же сенсорных центров составляет последний из этих переходов: это прелюдия к двигательной реакции, начало действия в пространстве. Другими словами, виртуальный образ развивается в направлении виртуального ощущения, а виртуальное ощущение – в направлении реального движения: это движение, реализуясь, осуществляет сразу и ощущение, естественным подолжением которого оно является, и образ, стремящийся соединиться с ощущением. Теперь мы углубим рассмотрение этих виртуальных состояний и, дальше проникая во внутренний механизм психических и психофизических актов, покажем, как прошлое, актуализируясь в непрерывной прогрессии, стремится отвоевать свое утраченное влияние.


Глава третья. О сохранении образов. Память и дух


Кратко резюмируем предыдущее. Мы различили три элемента: чистое воспоминание, воспоминание-образ и восприятие, из которых, однако, ни один в действительности не существует изолированно. Восприятие никогда не бывает простым контактом духа с наличным предметом: оно всегда насыщено дополняющими и интерпретирующими его воспоминаниями-образами. Воспоминание-образ, в свою очередь, причастно к «чистому воспоминанию», которое оно начинает материализовать, и к восприятию, в которое стремится воплотиться: рассматриваемое с этой последней точки зрения, оно может быть определено как рождающееся восприятие. Наконец, чистое воспоминание (несомненно, независимое de jure), как правило, проявляется только в окрашенном и живом образе, который его обнаруживает.

Пусть нам нужно что-то вспомнить, воскресить какой-то период нашей истории. Мы осознаем при этом, что совершаем акт sui generis, посредством которого отрываемся от настоящего и перемещаемся сначала в прошлое вообще, потом в какой-то определенный его регион: это работа ощупью, аналогичная установке фокуса фотографического аппарата. Но воспоминание все еще остается в виртуальном состоянии: мы пока только приготавливаемся таким образом к его восприятию, занимая соответствующую установку. Оно появляется мало-помалу, как сгущающаяся туманность; из виртуального состояния оно переходит в актуальное, и по мере того как обрисовываются его контуры и окрашивается его поверхность, оно стремится уподобиться восприятию. Но своими нижними корнями оно остается связанным с прошлым, и мы никогда не приняли бы его за воспоминание, если бы на нем не оставалось следов его изначальной виртуальности и если бы, будучи в настоящем, оно все же не было бы чем-то выходящим за пределы настоящего.

Постоянная ошибка ассоцианизма состоит в подмене этой непрерывности становления, то есть живой реальности, разрозненным множеством инертных рядоположенных элементов. Из-за того же, что каждый из конституированных таким образом элементов тем не менее содержит, в силу своего происхождения, нечто из того, что ему предшествовало, а также из того, что за ним следует, в наших глазах он должен будет приобрести вид чего-то смешанного и в некотором роде нечистого. Но с другой стороны, принцип ассоцианизма требует, чтобы каждое психологическое состояние было бы разновидностью атома, то есть простым элементом. Отсюда - необходимость пожертвовать в каждой выделяемой фазе неустойчивым в пользу устойчивого, а значит, начинающимся в пользу законченного. Когда речь идет о восприятии, в нем не видят ничего, кроме нагромождения окрашивающих его ощущений, и не замечают вспоминаемые образы, формирующие его темное ядро. Когда же очередь доходит до самого вспоминаемого образа, его берут уже вполне готовым, реализованным до состояния слабого восприятия, и закрывают глаза на чистое воспоминание, из которого этот образ постепенно развился. В предполагаемом ассоцианизмом соперничестве между стабильным и неустойчивым, восприятие всегда в итоге вытесняет воспоминание-образ, а воспоминание-образ заслоняет собой чистое воспоминание. В итоге психологическая жизнь целиком сводится к двум элементам – к ощущению и образу. И так как чистое воспоминание, исходное состояние образа-воспоминания, оказалось поглощенным этим образом, а сам образ в свою очередь был сближен с восприятием, которому было авансом передано то, что привносится в него только с образом-воспоминанием, между этими двумя состояниями сохранилось различие только в степени, или интенсивности. Отсюда различие сильных и слабых состояний, из которых первые возводятся нами в ранг восприятий настоящего, а вторые – неизвестно почему – относятся к категории представлений прошлого. На самом же деле мы никогда не достигли бы прошлого, если бы сразу не были в нем расположены. Прошлое, по сути своей виртуальное, может быть воспринято нами как прошлое, только если мы проследим и освоим то движение, посредством которого оно развивается в образ настоящего, выступая из сумерек на яркий свет. Тщетно было бы искать его след в чем-то актуальном и уже реализованном: все равно, что искать темноту при полном освещении. Именно в этом и состоит ошибка ассоцианизма: расположившись в актуальном, он тщетно теряет силы в попытках открыть в реализованном и наличном состоянии признак его прошлого прообраза, чтобы отличить воспоминание от восприятия и возвести в степень различия по природе то, что он изначально обрек быть лишь различием в степени.

Воображать – это не то же самое, что вспоминать. Конечно, воспоминание, по мере того как оно актуализируется, стремится ожить в образе, но обратное неверно: просто образ, образ как таковой не соотнесет меня с прошлым, если только я не отправлюсь в прошлое на его поиски, прослеживая тем самым то непрерывное поступательное движение, которое привело его от темноты к свету. Это то, о чем так часто забывают психологи, когда они, исходя из того, что вспоминаемое ощущение становится более актуальным, если мы вспоминаем более настойчиво, делают вывод, что воспоминание об ощущении было зарождением этого ощущения. Факт, на который они ссылаются, без сомнения верен. Чем больше я стараюсь вспомнить какую-то прошлую боль, тем больше я начинаю реально ее испытывать. Но это и не трудно понять, поскольку прогресс воспоминания и состоит в его материализации. Вопрос же в том, чтобы выяснить, было ли воспоминание о боли первоначально действительной болью? Из того, что загипнотизированному субъекту в итоге становится жарко, когда ему настойчиво внушают, что стоит жара, не следует, что уже слова внушения были жаркими.

И точно так же из того, что воспоминание об ощущении переходит в само это ощущение, не следует, что это»воспоминание было зарождающимся ощущением: воспоминание может на самом деле играть по отношению к зарождающемуся ощущению такую же роль гипнотезера, производящего внушение. Представленное в таком виде, критикуемое нами умозаключение уже теряет убедительную силу, но оно пока еще не ложно, поскольку использует ту несомненную истину, что воспоминание по мере своей актуализации трансформируется. Ложность его вскрывается, когда мы проводим рассуждение в обратном порядке (который, впрочем, с точки зрения рассматриваемой гипотезы, должен быть таким же правомочным), то есть когда мы вместо того, чтобы повышать интенсивность чистого воспоминания, снижаем интенсивность ощущения. Если между двумя этими состояниями существовала бы разница только в степени, то в какой-то определенный момент ощущение превратилось бы в воспоминание. Если, например, воспоминание о какой-то сильной боли – это не что иное, как слабое ощущение боли, то, наоборот, интенсивная боль, которую я испытываю, уменьшаясь, в конце концов должна превратиться в воспоминание о сильной боли. Без всякого сомнения, наступает момент, когда я не могу сказать, испытываю я слабое ощущение или воображаю его (и это естественно, поскольку образ-воспоминание уже причастен ощущению), но это слабое переживание никогда не покажется мне воспоминанием о каком-то сильном переживании. Воспоминание, следовательно, представляет собой нечто совершенно другое.

Но иллюзия, состоящая в том, что между воспоминанием и восприятием видят только разницу в степени – это нечто большее, чем простое следствие ассоцианизма, большее, чем эпизод в истории философии. Она имеет глубокие корни и покоится в конечном счете на ложном представлении о природе и объекте внешнего восприятия. В восприятии хотят видеть только источник сведений, адресованных чистому разуму, причем из исключительно спекулятивного интереса. Но так как и воспоминание, взятое само по себе, не имеющее уже объекта, по существу является познанием такого же рода, то между восприятием и воспоминанием удается отыскать только различие в степени: восприятие вытесняет воспоминание и конституирует таким образом наше настоящее - просто по закону преобладания более сильного. Но между настоящим и прошлым различие, конечно, не просто в степени. Мое настоящее – это то, что меня интересует, что для меня живо, то, наконец, что побуждает меня к действию, между тем как мое прошлое по существу бессильно. Остановимся на этом пункте. Мы лучше поймем природу того, что мы называем «чистым воспоминанием», сопоставив его с наличным восприятием.

На самом деле впустую было бы пытаться характеризовать воспоминание с прошлом состоянии, не определив сначала конкретного и принимаемого сознанием признака наличной реальности. Что такое для меня настоящий момент? Времени свойственна текучесть: уже истекшее время образует прошлое, настоящим же мы называем то мгновение, где оно течет. Но здесь не может быть речи о математическом ; мгновении. Без сомнения, существует идеальное настоящее, чисто умозрительное, – неделимая граница, отделяющая прошлое от будущего. Но реальное, конкретное, переживаемое настоящее, то, которое я имею в виду, когда говорю о наличном восприятии, необходимо обладает длительностью. Где же расположить эту длительность? Находится ли она по ту или по эту сторону той математической точки, которую я идеально полагаю, когда думаю о мгновении настоящего? Более, чем очевидно, что она располагается сразу и тут, и там, и то, что я называю «моим настоящим», разом захватывает и мое прошлое, и мое будущее: прошлое, поскольку «момент, когда я говорю, уже отдален от меня»; будущее, потому что этот же момент наклонен в сторону будущего, именно к будущему устремлен я сам, и если бы я мог зафиксировать это неделимое настоящее, этот бесконечно малый элемент кривой времени, то он указал бы в направлении будущего. Надо признать, таким образом, что то психологическое состояние, которое я называю «моим настоящим» – это вместе с тем сразу и восприятие непосредственного прошлого, и своего рода детерминация непосредственного будущего. Однако непосредственное прошлое, поскольку оно воспринимается, как мы увидим, представляет собой ощущение, и, как всякое ощущение, выражает длинную последовательность элементарных колебаний; непосредственное будущее же, поскольку оно детерминируется, представляет собой действие, или движение. Мое настоящее, таким образом, – это сразу и ощущение, и движение, а так как оно образует нераздельное целое, то это движение должно быть взаимосвязано с этим ощущением и продолжать его в действии. Из этого я заключаю, что мое настоящее представляет собой комбинированную систему ощущений и движений. По своей природе оно сенсомоторно.

Это означает, что мое настоящее заключается в сознании, которое я имею о своем теле. Располагаясь в пространстве, мое тело испытывает ощущения и в то же время выполняет движения. Ощущения и движения локализуются в определенных точках его протяженности, поэтому в каждый данный момент может быть не более одной системы движений и ощущений. Вот почему мое настоящее представляется мне чем-то абсолютно детерминированным и резко отграниченным от моего прошлого. Помещенное между материей, которая на него влияет, и материей, на которую оно влияет, мое тело образует центр действий, оказываясь тем местом, где полученные впечатления целенаправленно избирают пути превращения в осуществленные движения: оно, следовательно, в полной мере представляет собой актуальное состояние моего становления, то в моей длительности, что находится в стадии оформления и осуществления.

В более общем виде можно сказать, что в той непрерывности становления, которая есть сама реальность, настоящий момент конституируется посредством почти мгновенного среза, который наше восприятие делает в протекающей массе, и этот срез, собственно, и есть то, что мы называем материальным миром. Наше тело занимает в нем центральное место, именно тело мы непосредственно воспринимаем как протекающее, и в его актуальном состоянии сосредоточена актуальность нашего настоящего. Материя как нечто протяженное в пространстве должна, по нашему мнению, определяться как непрерывно начинающееся заново настоящее, наше же настоящее, напротив, и есть сама материальность нашего существования, то есть совокупность ощущений и движений - и ничего сверх этого. И эта совокупность определенна и неповторима для каждого момента длительности, потому что ощущения и движения занимают места в пространстве, а в одном и том же месте не может быть нескольких вещей сразу. Почему оказалось возможным не признавать такой простой, такой очевидной истины, -–в конечном счете, всего-навсего идеи здравого смысла?

Причина именно в том, что между актуальными ощущениями и чистым воспоминанием упорно находили лишь различие в степени, а не по существу. Различие же это, по нашему мнению, носит радикальный характер. Мои актуальные ощущения локализованы на определенных участках поверхности моего тела, чистое же воспоминание, наоборот, никакой участок тела не затрагивает. Материализуясь, оно, без сомнения, породит ощущения, но в этот самый момент оно перестанет быть воспоминанием и станет наличным, актуально переживаемым, и я могу восстановить его в качестве воспоминания, только вновь обратившись к тому действию, посредством которого я вызвал его, тогда бывшее виртуальным, из глубин моего прошлого. Оно стало актуальным именно потому, что я сделал его активным, превратив в ощущение, способное вызвать движения. Большая часть психологов, наоборот, принимают чистое воспоминание только за слабое восприятие, за совокупность рождающихся ощущений. Стерев сначала таким образом всякое различие по природе между ощущением и воспоминанием, они вынуждены далее, логикой своей гипотезы, материализовать воспоминание и идеализировать ощущение. Воспоминание они представляют себе только в форме образа, то есть уже воплощенным в рождающихся ощущениях. Перенеся в характеристику воспоминания то, что существенно для ощущения, и не желая видеть в идеальности воспоминания чего-то особенного, коренным образом отличающего его от ощущения как такового, они вынуждены, возвращаясь к чистому ощущению, признать за ним идеальность, имплицитно приданную перед этим рождающемуся ощущению в результате его смешения с воспоминанием. Если, в самом деле, прошлое, которое, согласно гипотезе, уже не действует, может существовать в виде слабого ощущения, отсюда следует, что существуют бездеятельные ощущения. Если чистое воспоминание, которое, согласно гипотезе, не затрагивает никакого определенного участка тела, – это то же, что и рождающееся ощущение, то ощущение не обязательно локализовано в какой-нибудь точке тела. Отсюда иллюзия, состоящая в том, что в ощущении видят неустойчивое и непротяженное состояние, приобретающее протяженность и закрепляющееся в теле только благодаря случайности. Эта иллюзия глубоко искажает, как мы видели, теорию внешнего восприятия и поднимает множество спорных вопросов, дискутируемых различными, метафизиками материи. Следует же определенно признать, что ощущение по своему существу протяженно, локализовано и представляет собой источник движения, а чистое воспоминание, будучи непротяженным и бездейственным, никоим образом к нему не причастно.

Я называю своим настоящим мою установку по отношению к непосредственному будущему, мое непосредственно наступающее действие. Мое настоящее, следовательно, по существу сенсомоторно. Из моего прошлого только то становится образом, а следовательно, и ощущением (по крайней мере, рождающимся), что может содействовать этому наступающему действию, вписаться в эту установку, словом, стать полезным: но как только прошлое становится образом, оно перестает быть чистым воспоминанием и вбирает в себя определенную часть моего настоящего. Воспоминание, актуализированное в образе, глубоко отличается, следовательно, от чистого воспоминания. Образ – это наличное состояние и причастен прошлому только опосредованно – через воспоминание, из которого он вышел. Наоборот, воспоминание, бездейственное, пока оно бесполезно, остается чистым от всякой примеси ощущения, без связи с настоящим и, следовательно, непротяженным.

Эта полнейшая бездейственность чистого воспоминания как раз и поможет нам понять, как оно сохраняется в латентном состоянии. Не входя пока в суть вопроса, ограничимся замечанием, что наше нежелание признать бессознательные психологические состояния происходит прежде всего от того, что мы считаем сознание их существенным сопровождением, так что психологическое состояние не может, как нам кажется, перестать быть осознанным, не перестав тем самым существовать вообще. Но если осознание – это характерный признак только настоящего, то есть актуально переживаемого, то есть, в конечном счете, действующего, тогда то, что не действует, может не принадлежать осознаваемому, не обязательно переставая при этом так или иначе существовать. Другими словами, в психологической области осознанность – это синоним не существования, но только реального действия или непосредственной готовности действия, и при таком ограничении пределов этого термина не так трудно представить себе бессознательное – то есть в итоге бездейственное – психологическое состояние. Какой бы мы ни выработали идеи сознания самого по себе, то есть реализующего себя независимо, без внешних ограничений, трудно отрицать, что у существа, наделенного телесными функциями, роль сознания состоит главным образом в управлении действием и прояснении выбора. Оно бросает свет на непосредственные предпосылки принимаемого решения и на все те воспоминания прошлого, которые могут быть с пользой к ним присоединены, – остальное остается в тени. Но здесь мы опять находим в новой форме ту беспрерывно возрождающуюся иллюзию, с которой сталкиваемся с самого начала этой книги. Даже когда сознание соединено с телесными функциями, в нем хотят видеть спекулятивную по существу способность, которая только случайно находит*практическое применение. Но тогда, поскольку не видно, какой интерес сознанию, если оно предназначено для чистого познания, упускать знания, которыми оно обладает, - непонятно, почему оно отказывается освещать то, что не окончательно для него потеряно? Отсюда следовало бы, что ему по праву принадлежит только то, чем оно обладает фактически, и что в области сознания все реальное актуально. Но верните сознанию его настоящую роль: тогда не будет больше причин утверждать, что однажды воспринятое прошлое стирается, как нет причин предполагать, что материальные предметы перестают существовать, когда я перестаю их воспринимать.

Остановимся на этом последнем пункте, потому что здесь находится центр трудностей и источник недоразумений, окружающих проблему бессознательного. Идея бессознательного представления ясна, несмотря на распространенный предрассудок; можно даже сказать, что мы постоянно ей пользуемся и что нет концепции, более близкой здравому смыслу. В самом деле, все признают, что образы, актуально представленные нашему восприятию, не составляют всей материи. Но, с другой стороны, чем может быть невоспринятый материальный предмет, невоображаемый образ, если не своего рода бессознательным ментальным состоянием? За пределами стен вашей комнаты, которую вы воспринимаете в эту минуту, существуют соседние комнаты, остальная часть дома, наконец, улица и город, где вы живете. Не имеет значения, какой теории материи вы придерживаетесь: реалист вы или идеалист, вы, очевидно, думаете, когда говорите о городе, об улице, о других комнатах дома, об определенном числе восприятий, отсутствующих в вашем сознании и тем не менее данных вне его. Нельзя сказать, что они создаются по мере того как ваше сознание их воспринимает: значит, они каким-то образом уже существовали, а так как, согласно гипотезе, сознание ваше их не охватывало, то как еще могли бы они существовать сами по себе, если не в состоянии бессознательного? Почему тогда оказывается, что существование вне сознания кажется нам ясным, когда дело касается объектов, и непонятным, когда мы говорим о субъекте? Наши восприятия – и актуальные, и виртуальные – распределяются вдоль двух линий, одной горизонтальной – AB, содержащей все одновременные предметы в пространстве, другой вертикальной – CI, на которой располагаются наши последовательные воспоминания, размещенные во времени. Точка I, пересечение двух линий, – это единственная точка, актуально данная нашему сознанию. Почему мы без колебания принимаем реальность всей линии AB, хотя она остается невидимой, а на линии CI наоборот: только настоящее I, актуально воспринятое, кажется нам единственной подлинно существующей точкой? В основе этого радикального различия двух рядов – временного и пространственного – лежит столько смутных и плохо очерченных идей, столько гипотез, лишенных всякой спекулятивной ценности, что мы не в состоянии разобрать все это сразу, в одном анализе. Чтобы полностью разоблачить эту иллюзию, пришлось бы исследовать у самых А и В истоков и проследить во всех его поворотах то двойное движение, посредством которого мы приходим к полаганию объективных реальностей, не имеющих отношения к сознанию, и состояний сознания без объективной реальности, когда начинает казаться, что пространство неопределенно долго сохраняет рядоположенные в нем вещи, а время шаг за шагом разрушает следующие в нем одно за другим состояния. Часть этой работы была проделана нами в первой главе этой книги, когда мы говорили об объективности вообще, остальное будет сделано на последних страницах, когда мы будем говорить об идее материи. Ограничимся здесь указанием на некоторые существенные пункты.

Прежде всего, предметы, размещенные вдоль линии AB, представляют для нас то, что мы начинаем воспринимать, между тем как линия CI содержит только то, что мы уже восприняли. Но прошлое уже не представляет для нас интереса: оно исчерпало свое возможное действие или может заново обрести влияние, только позаимствовав жизненную силу у наличного восприятия. В противоположность этому, ближайшее будущее состоит в неотвратимом действии, в еще не израсходованной энергии. Не воспринятая пока часть материальной вселенной, насыщенная обещаниями и угрозами, обладает, следовательно, для нас реальностью, которой не могут и не должны обладать не воспринимаемые актуально периоды нашего прошлого существования. Но это различие, целиком относящееся к практической пользе и к материальным потребностям жизни, все более и более очевидно принимает в нашем уме форму метафизической дистинкции.

Мы фактически показали, что предметы, расположенные вокруг нас, представляют в той или иной степени действие, которое мы можем оказывать на вещи, или должны будем испытать от них. Срок этого возможного действия точно определяется большим или меньшим отдалением от соответствующего предмета, так что дистанция в пространстве измеряет близость угрозы или обещания во времени. Пространство, следовательно, сразу дает нам схему нашего ближайшего будущего, а так как этому будущему предстоит протекать неопределенно долго, то символизирующее его пространство имеет свойство оставаться в своей неподвижности беспредельно открытым. Из-за этого непосредственно данный горизонт нашего восприятия необходимым образом кажется нам окруженным более широкой окружностью, существующей, хотя и невидимой, эта окружность предполагает еще одну, ее охватывающую, – и т.д. до бесконечности. Таким образом, наше актуальное восприятие, будучи протяженным, по своей природе всегда будет только частичным внутренним содержанием по отношению к более обширному и даже бесконечному содержащему ее опыту, и этот опыт, отсутствующий в нашем сознании, потому что он выходит за воспринимаемый горизонт, от этого нисколько не меньше кажется нам актуально данным. Но тогда как от этих материальных предметов, которые мы наделяем наличной реальностью, мы чувствуем себя зависимыми, наши воспоминания, напротив, в той мере, в какой они принадлежат прошлому, оказываются мертвым грузом, который мы тащим за собой, охотно теша себя мыслью от него избавиться.

Тот же инстинкт, в силу которого мы до бесконечности распахиваем перед собой пространство, заставляет нас по мере его истечения затворять за собой время. И если реальность как протяженность кажется нам бесконечно превосходящей пределы нашего восприятия, то в нашей внутренней жизни, наоборот, только то кажется нам реальным, что начинается в настоящий момент: остальное практически сводится на нет. Отсюда, в случае появления в сознании воспоминания, оно кажется нам привидением, таинственное появление которого приходится объяснить особыми причинами. По существу же взаимосвязь этого воспоминания с нашим наличным состоянием вполне сравнима с взаимосвязью невоспринимаемых предметов с теми, которые мы воспринимаем, и бессознательное в обоих случаях играет одного рода роль.

Но нам очень трудно представить себе вещи таким образом, потому что мы привыкли подчеркивать различия и, наоборот, затушевывать сходства между рядом предметов, одновременно расположенных в пространстве, и рядом состояний, последовательно разворачивающихся во времени. В первом ряду все его элементы вполне строго обусловлены, детерминированы – таким образом, что появление каждого нового элемента можно было бы предвидеть. Так, выходя из своей комнаты, я знаю, через какие комнаты я буду проходить. Наоборот, мои воспоминания представляются мне в произвольном на вид порядке. Порядок представлений, следовательно, в одном случае необходим, в другом – случаен, и именно эту необходимость я и гипостазирую определенным образом, когда говорю о существовании вне всякого сознания. Если я не вижу ничего недопустимого в том, чтобы предположить как данную всю невоспринимаемую мной тотальность предметов, это происходит потому, что строго определенный порядок этих предметов придает им вид цепи, в которой мое наличное воспринятие будет уже не более, чем одним из звеньев: это звено и передает свою актуальность всей остальной цепи. Но присмотревшись поближе, можно было бы увидеть, что наши воспоминания образуют такого же рода цепь и что наш характер, всегда присутствующий во всех наших решениях, представляет собой не что иное, как актуальный синтез всех наших прошлых состояний. В этой сжатой форме наша предшествующая психологическая жизнь обладает для нас существованием даже в большей мере, чем внешний мир: мы воспринимаем всегда только ничтожно малую часть этого мира, тогда как пережитой нами опыт используем во всей его совокупности. Правда, мы обладаем этой тотальностью пережитого лишь в сокращенном виде, и наши прежние восприятия, рассматриваемые как отдельные индивидуальности, кажутся нам или полностью исчезнувшими, или появляющимися по своей прихоти. Но эта видимость полного уничтожения или случайного, самопроизвольного становления обусловлена просто тем, что актуальное сознание всегда допускает в себя то, что в данный момент полезно, мгновенно откидывая лишнее. Всегда устремленное к действию, оно может материализовать только те наши давние восприятия, которые органично дополняют наличное восприятие, чтобы содействовать окончательному решению. Если для прояснения моего действия в данной точке пространства необходимо, чтобы мое сознание преодолело один за другим все те промежутки, или интервалы, которые в общем составляют то, что называется дистанцией в пространстве, для достижения той же цели ему, напротив, полезно перескочить через интервал времени, отделяющий актуальную ситуацию от аналогичного положения в прошлом, и так как сознание переносится туда одним скачком, вся промежуточная часть прошлого от него ускользает. Те же самые причины, по которым наши восприятия располагаются в строгой «последовательности в пространстве, заставляют наши воспоминания разрозненно высвечиваться во времени. В отношении невоспринимаемых предметов в пространстве и бессознательных воспоминаний во времени нельзя сказать, что мы имеем дело с двумя радикально различными формами существования, но требования действия в одном случае прямо противоположны требованиям действия в другом. Однако здесь мы касаемся капитальной проблемы существования, проблемы, которою мы можем лишь слегка затронуть, чтобы, переходя от вопроса к вопросу, нам не пришлось проследовать до самого ядра метафизики. Скажем только, что в том, что касается вещей опыта, – а только ими мы здесь и занимаемся – существование, по-видимому, предполагает соединение двух условий: 1) представление в сознании, 2) логическое или причинное сочетание того, что таким образом представлено в сознании, с предшествующим и с последующим. Для нас реальность психологического состояния или материального предмета состоит в том двойном факте, что наше сознание их воспринимает и что они входят во временной или пространственный ряд, элементы которого друг друга поддерживают. В случае актуальных внутренних состояний связь с другими элементами менее тесна, и детерминация прошлым настоящего не имеет характера математического вывода, поскольку большое место остается за случайностью, но зато они полностью представлены сознанию, так как актуальное психологическое состояние сразу дается нам со всей тотальностью своего содержания в самом акте его восприятия, Наоборот, если речь идет о внешних предметах, взаимосвязь с другими элементами становится полной, потому что эти предметы подчиняются необходимым законам; но тогда другое условие – представление в сознании, выполняется только частично, так как материальный предмет, как раз в силу многочисленности невоспринимаемых элементов, связывающих его с другими предметами, оказывается, содержит в себе и скрывает за собой бесконечно больше, чем позволяет нам увидеть. Мы должны были бы, таким образом, сказать, что существование в эмпирическом смысле слова всегда предполагает сразу и осознание, и регулярное сочетание с другими элементами, но в различных степенях. Но наш рассудок, функция которого состоит в том, чтобы устанавливать резкие разграничения, понимает вещи отнюдь не так. Вместо того, чтобы признать во всех случаях присутствие обоих элементов, смешанных в различных пропорциях, он предпочитает их разъединить и приписать таким образом внешним предметам, с одной стороны, и внутренним состоянием, с другой, два радикально различных способа существования, каждый из которых характеризуется исключительным наличием одного из условий, хотя нужно было бы говорить только о его преобладании. В итоге существование психологических состояний целиком сводится к их аппрегензии сознанием, а существование внешних явлений – исключительно к строгому порядку их сосуществования и последовательности. Отсюда невозможность допустить у существующих, но невоспринимаемых материальных предметов какую-либо причастность к сознанию, а у неосознанных внутренних состояний малейшую причастность к существованию. В начале этой книги мы показали последствия первой иллюзии: она приводит к извращению наших представлений о материи. Вторая, дополняющая первую, вводит в заблуждение наше понимание духа, искусственно затемняя идею бессознательного. Наша прошлая психологическая жизнь вся целиком обусловливает наше настоящее состояние, не детерминируя его с необходимостью; также вся целиком, она обнаруживается и в нашем характере, хотя ни одного из прошлых состояний в нашем характере явным образом не видно. Соединяясь, эти два условия обеспечивают каждому прошлому психологическому состоянию реальное, хотя и бессознательное существование.

Но мы так привыкли переворачивать действительный порядок вещей в интересах практики, мы до такой степени испытываем неустранимость воспринятых из пространства образов, что не можем не задаваться вопросом, где сохраняется это воспоминание. Мы понимаем, что физико-химические явления имеют место в мозге, теле, тело – в окружающем его воздушном пространстве и т.д.; но если, однажды совершившись, сохраняется прошлое, то где пребывает оно? Было бы просто и понятно, кажется, поместить его, в виде молекулярного изменения, в мозговое вещество, потому что тогда мы обладали бы неким актуально данным резервуаром, который достаточно было бы только открыть, чтоб латентные образы потекли в сознание. Но если мозг не может служить для такого использования, в каком хранилище мы разместим накопленные образы? Упускается из вида, что отношение между содержащим и содержимым приобретает свою кажущуюся ясность и всеобщность за счет всегдашней необходимости для нас распахивать перед собой пространство и затворять за собой длительность. Показать, что одна вещь содержится в другой, совсем не значит объяснить этим феномен ее сохранения. Более того: предположим на один момент, что прошлое переживает себя в виде воспоминания, сохраняемого в мозге. В таком случае необходимо, чтобы мозг для сохранения воспоминания по крайней мере сохранялся сам. Но этот мозг, как протяженный образ в пространстве, всегда находится только в моменте настоящего и представляет собой вместе с остальной материальной вселенной беспрерывно возобновляемый срез всеобщего становления. Тогда или вы должны предположить, что эта вселенная настоящим чудом погибает и воскресает каждое мгновение длительности, или вы должны будете перенести на нее ту непрерывность существования, в которой вы отказываете сознанию, и сделать из ее прошлого переживающую себя и продолжающуюся в настоящем реальность. Вы, таким образом, ничего не выигрываете, накапливая воспоминания в материи, и наоборот, будете еще вынуждены распространить на совокупность состояний материального то независимое и целостное сохранение прошлого, в котором вы отказываете психологическим состояниям. Это сохранение прошлого как такового в себе оказывается, таким образом, в той или иной форме неизбежным, и нам трудно его понять просто потому, что мы приписываем ряду воспоминаний во времени ту необходимость содержать и быть содержимым, которая верна только относительно совокупности тел, моментально воспринимаемых в пространстве. Основная иллюзия заключается в том, что мы переносим на саму текущую длительность форму ряда мгновенных срезов, которые мы в ней делаем.

Но как может прошлое, согласно гипотезе переставшее существовать, сохраняться само собой? Нет ли здесь и в самом деле противоречия? На это мы отвечаем, что вопрос как раз в том и состоит, действительно ли прошлое перестало существовать или просто перестало быть полезным. Вы произвольно определяете настоящее как то, что есть, тогда как настоящее – это просто то, что совершается. Но меньше всего есть настоящий момент, если вы под этим подразумеваете тот неделимый предел, который отделяет прошлое от будущего. Когда мы мыслим это настоящее как то, что должно наступить, его еще нет, а когда мыслим его как существующее, оно уже прошло. Если же, напротив, вы будете рассматривать конкретное настоящее, реально переживаемое сознанием, можно сказать, что это настоящее большей частью состоит в непосредственном прошлом. За ту долю секунды, в течение которой длится самое краткосрочное из возможных восприятий света, произошли триллионы вибраций, из которых первая отделена от последней тысячекратно делимым интервалом. Таким образом, ваше восприятие, каким бы оно ни было мгновенным, состоит из неисчислимого множества вспоминаемых элементов, и по сути дела всякое восприятие уже есть память. Практически мы воспринимаем только прошлое, так как чистое настоящее представляет собой неуловимое поступательное движение прошлого, которое подтачивает будущее.

Своим свечением сознание, таким образом, ежемоментно освещает ту непосредственную часть прошлого, которое, склоняясь к будущему, стремится его реализовать и присоединить к себе. Занятое исключительно такого рода детерминацией неопределенного будущего, сознание может распространить немного света и на те наши более отдаленные прошлые переживания, которые могли бы полезно сочетаться с нашим настоящим состоянием, то есть с нашим непосредственным прошлым, – прочее же остается неосвещенным. Именно в этой освещенной части нашей истории, в силу основного закона жизни, закона действия, мы и остаемся расположенными: отсюда испытываемая нами трудность понимания способа существования воспоминаний, которые должны сохраняться в неосвещенной области. Наша неприязнь к допущению полного интегрального сохранения прошлого обусловлена, следовательно, самим направлением нашей психической жизни, которая представляет собой подлинное развитие, или поступательное развертывание состояний, и где весь наш интерес сосредоточен на том, что развивается, а не на том, что уже полностью развилось.

Так, длинным обходным путем мы возвращаемся к нашей отправной точке. Мы говорили, что существует две глубоко различные разновидности памяти. Одна из них, фиксируемая в организме, представляет собой не что иное, как совокупность рационально устроенных механизмов, которые обеспечивают соответствующий двигательный отклик на различные возможные запросы. Благодаря этой памяти, мы приспосабливаемся к наличной ситуации, и благодаря этой памяти, испытываемые нами воздействия сами собой продолжаются в ответные реакции, – то осуществляемые, то лишь намечаемые, но всегда более или менее адекватные. Это скорее привычка, чем память, она пускает в дело наш прошлый опыт, но не вызывает его образа. Другая разновидность – это настоящая память. Совпадающая по протяженности с сознанием, она удерживает и последовательно выстраивает одно за другим, по мере того, как они наступают, все наши состояния, оставляя за каждым произошедшим его место (и таким образом обозначая его дату) и действительно двигаясь в ставшем и определившемся прошлом, в отличие от первой памяти, которая действует в непрестанно начинающемся настоящем. Но глубоко различив эти две формы памяти, мы не показали их связи. Находясь как бы над телом, с его механизмами, представляющими собой накопленное усилие прошлых действий, воображающая и воспроизводящая память витала, подвешенная в пустоте. Но если мы никогда ничего не воспринимаем, кроме нашего непосредственного прошлого, и если наше сознание настоящего – это уже память, то два вида памяти, первоначально нами разделенные, оказываются тесно спаянными вместе. В самом деле, наше тело, рассматриваемое с этой новой точки зрения, суть не что иное, как неизменно возрождающаяся часть нашего представления, всегда наличная, или, скорее, всегда только прошедшая. Будучи образом, это тело не может накапливать образы, так как оно составляет их часть, и поэтому попытка локализовать в мозге прошлые или даже наличные восприятия химерична: не восприятия находятся в мозге, а мозг – это один из образов. Но тот совершенно особый образ, который постоянно присутствует посреди других образов и который я называю своим телом, ежемоментно, как было сказано, конституирует поперечный срез универсального становления. Этот образ, следовательно, представляет собой место прохождения воспринятых и отраженных движений, соединительную черту между вещами, на которые я воздействую, и вещами, которые воздействуют на меня, словом, местонахождение сенсомоторных феноменов. Если в виде конуса AB я изображу совокупность воспоминаний, накопленных в моей памяти, то его основание AB, находящееся в прошлом, будет оставаться неподвижным, между тем как вершина S, которая будет изображать мое настоящее в любой данный момент, беспрерывно будет идти вперед и так же беспрерывно соприкасаться с подвижной плоскостью Р, – моим актуальным представлением универсума. В S концентрируется образ тела, и, составляя часть плоскости Р, этот образ ограничивается восприятием и отражением действий, которые исходят от всех других образов, принадлежащих плоскости.

Память тела, образованная из совокупности сенсомоторных систем, организованных привычкой – это, следовательно, память как бы моментальная, для которой настоящая память о прошлом служит основанием. Так как они не образуют двух отдельных вещей, так как память, как мы сказали, – это не что иное, как подвижная точка, соединяющая вторую память с двигающейся плоскостью опыта, – естественно, то эти функции друг друга предполагают и поддерживают. В самом деле, с одной стороны, память о прошлом предоставляет сенсомоторным механизмам все воспоминания, способные уточнить их задачу и направить двигательную реакцию так, как это подсказывают уроки опыта: в этом как раз и состоят ассоциации по смежности и по сходству. Но с другой стороны, сенсомоторные приспособления дают бездейственным, а значит, бессознательным воспоминаниям средство обрести плоть, материализоваться, стать в итоге наличными. Для того, чтобы воспоминание вновь появилось в сознании, необходимо, чтобы оно спустилось с высот чистой памяти – к той строго определенной точке, где совершается действие. Другими словами, именно от настоящего исходит призыв, на который отвечает воспоминание, но именно от сенсомоторных элементов наличного действия воспоминание заимствует дающее жизнь тепло.

Разве не по устойчивости этого согласования и не по точности, с которой эти две взаимодополняющие памяти вписываются одна в другую, мы узнаем «хорошо уравновешенные умы», то есть, в сущности, людей, в совершенстве приспособленных к жизни? Человек действия отличается именно той быстротой, с какой он призывает для осмысления данной ситуации все воспоминания, имеющие к ней отношение, но для него также характерна и непреодолимая преграда на пороге сознания для всех бесполезных или индифферентных воспоминаний. Жить исключительно в настоящем, сразу отвечать на возбуждение продолжающей его непосредственной реакцией – свойство низшего животного: когда так поступает человек, говорят, что он импульсивен. Но не лучше приспособлен к действию и тот, кто живет в прошлом только потому, что это ему приятно, и у кого воспоминания возникают в просвете сознания без какой-либо пользы для актуальной ситуации: это уже не импульсивный человек, а мечтатель. Между этими двумя крайностями располагается наиболее удачная диспозиция памяти, достаточно пластичной, чтобы с точностью следовать контурам наличной ситуации, но вместе с тем и достаточно энергичной, чтобы противостоять всякому прочему призыву. В этом, по-видимому, собственно и состоит здравый смысл, или практическая смекалка.

Бросающееся в глаза развитие спонтанной памяти у большинства детей обусловлено именно тем, что они еще не согласовали свою память со своим поведением. Обычно они следуют впечатлению данного момента, и так же как их поступки не подчиняются указаниям воспоминаний, их воспоминания, со своей стороны, не лимитируются потребностями действия. Они, по-видимому, легче запоминают только потому, что менее разборчиво вспоминают. Кажущееся уменьшение памяти, по мере того, как развиваются умственные способности, зависит, таким образом, от увеличивающейся взаимосвязи воспоминаний с действиями. Таким образом, сознательная память выигрывает в проницательности за счет того, что теряет в протяженности: сперва она обладает легкостью памяти сновидений, но это было вызвано тем, что она действительно грезила. Отметим, в дополнение, что такая же необычная способность спонтанной памяти наблюдается у людей, умственное развитие которых не превышает развития ребенка. Один миссионер, после длинной проповеди дикарям Африки, наблюдал, как один из слушателей дословно повторил его проповедь с теми же жестами от начала до конца.

Но если наше прошлое обычно целиком от нас скрыто, будучи вытеснено потребностями актуального действия, то оно находит в себе силы для перехода через порог сознания во всех тех случаях, когда мы перестаем интересоваться эффективным действием, чтобы так или иначе перенестись в жизнь грез. Естественный или искусственный сон вызывает именно такую отрешенность от действия. Недавно же нам доказали, что во сне происходит нарушение контакта между сенсорными и моторными нервными элементами. Но и помимо этой остроумной гипотезы, нельзя не видеть, что во время сна имеет место по крайней мере функционального ослабления напряженности нервной системы, в состоянии бодроствования всегда готовой ответить на полученное возбуждение соответствующей реакцией. «Экзальтация» же памяти при определенных сновидениях и в определенных сомнамбулических состояниях - это общеизвестный факт наблюдения. С поражающей точностью возникают тогда воспоминания, казавшиеся совершенно исчезнувшими: мы переживаем во всех подробностях давно позабытые сцены детства и говорим на языках, которые даже не помним, когда учили. Но наиболее показательно в этом отношении то, что наблюдается в случае внезапного удушения: у тонувших и пытавшихся повеситься. Вернувшись к жизни, пострадавший рассказывает, что за короткое время перед ним прошли все забытые события его истории, с самыми незначительными обстоятельствами и в том порядке, в котором они совершались.

Человек, который существовал бы не живя, а грезя и воображая, без сомнения, тоже постоянно имел бы перед глазами бесконечное множество деталей своей прошлой истории. Тот же, напротив, кто отказался бы пользоваться этой образной памятью, со всем тем, что она порождает на каждом шагу, непрестанно разыгрывал бы свое существование, не имея возможности по-настоящему себе его представить: как автомат, наделенный сознанием, он следовал бы туда, куда его склоняют полезные привычки, переводящие возбуждение в соответствующую реакцию. Первый никогда не выходил бы за пределы частного и даже индивидуального. Оставляя каждому образу его дату во времени и место, в пространстве, он видел бы, чем каждый образ отличается от других но не видел бы, в чем он с ними сходен. Второй же, всегда направляемый привычкой, наоборот, выделял бы в каждой ситуации только ту ее сторону, которая в практическом отношении уподобляла эту ситуацию предыдущим. Неспособный, без сомнения, мыслить общее, так как общая идея предполагает по крайней мере виртуальное представление множества вспоминаемых образов, он все же пребывал бы в измерении всеобщего, так как привычка для действия - это то же, что общее для мысли. Но два этих крайних состояния, одно – безусловного преобладания созерцательной памяти, которая в своем созерцании улавливает только частное, другое – сохранения только моторной памяти, налагающей печать обобщенности на свое действие, обособляются и обнаруживаются в полной мере только в исключительных случаях. В нормальной жизни они тесно перемешиваются и проникают друг в друга, теряя при этом, как то, так и другое, часть своей первоначальной чистоты. Первое тогда выражается в воспоминании различий, второе – в восприятии подобий: у слияния двух этих потоков появляется общая идея.

Здесь не идет речь о каком-то разрешении сразу всего блока вопросов об общих идеях. Среди этих идей есть имеющие своим источником не только восприятия и лишь очень отдаленно соотносящиеся с материальными предметами. Мы оставим их в стороне и рассмотрим только те общие идеи, которые основаны на том, что мы называем восприятием подобий. Мы хотели бы исследовать чистую память, память интегральную, в ее непрерывном усилии перейти в двигательную привычку. Этим мы сделаем более понятными роль и природу этой памяти, но этим же самым мы, может быть, еще и осветим – рассмотрев их в совершенно особом аспекте – два не менее темных понятия: подобия и общности.

Сближая между собой, насколько это возможно, трудности психологического порядка, возникающие вокруг проблемы общих идей, можно было бы, как мы думаем, свести их к следующему кругу: чтобы обобщать, нужно сначала абстрагироваться, но чтобы с пользой абстрагироваться, надо уже уметь обобщать. Именно к этому логическому кругу 5готеют, сознательно или бессознательно, и номинализм, и концептутизм, и каждая из этих доктрин существует прежде всего за счет ^состоятельности другой. Номиналисты, по сути дела, видя в общей (ее только ее протяженность, рассматривают ее просто как открытый 5есконечный ряд индивидуальных объектов. Следовательно, единство ей состоит для них только в тождестве символа, которым мы обозначаем, не различая, все эти различные предметы. Если им верить, мы начинаем с восприятия вещи, потом присваиваем ей слово: это слово, благодаря способности или привычке распространяться на неопределенное число других вещей, возводится в итоге в разряд общих идей. Но для того, чтобы это слово могло распространяться на обозначаемые им предметы и, вдобавок, ими же ограничиться, необходимо, чтобы эти предметы имели в наших глазах сходные черты, которые, сближая их между собой, вместе с тем отличали бы их от всех тех предметов, к которым это слово не применимо. Таким образом, обобщение, по-видимому, не может обойтись без абстрактного рассмотрения общих качеств, и номинализм оказывается перед необходимостью определять общую идею ее понятийным содержанием, а не только ее объемом, что он предполагал сделать вначале. Концептуализм же исходит из понятийного содержания идеи. Согласно концептуализму, интеллект расчленяет поверхностное единство индивида на различные качества, каждое из которых, будучи выделено из ограничивавшего его индивидуального целого, тем самым становится представителем рода. Вместо того, чтобы рассматривать каждый род как актуально содержащий множество предметов, концептуализм хотел бы, чтобы теперь каждый предмет содержал в себе, в возможности, множество родов, в виде такого же числа зафиксированных в нем качеств. Но вопрос как раз и состоит в том, не остаются ли эти индивидуальные качества, даже изолированные усилием абстракции, как и прежде индивидуальными, и не нужно ли, для возведения их на родовой уровень, нового усилия разума, посредством которого каждому качеству будет сначала дано название, а затем под этим названием будет собрано множество индивидуальных предметов. Белизна лилии - это не белизна снега: будучи изолированы от снега и от лилии, они остаются белизной лилии и белизной снега. Они лишаются своей индивидуальности только тогда, когда мы сосредоточиваемся на их сходстве, обозначая их общим именем: применив после этого общее наименование к неопределенному числу подобных предметов, мы посредством своего рода рикошета переносим на качество то общее, что было найдено при применении слова к вещам. Но рассуждая таким образом, разве мы не возвращаемся на точку зрения номиналиста, которую мы оставили? Мы, стало быть, на самом деле вращаемся в круге: номинализм приводит нас к концептуализму, концептуализм возвращает к номинализму. Обобщение можно осуществить только посредством извлечения общих качеств; но чтобы приобрести вид общих, эти качества должны быть уже до этого подвергнуты генерализации.

Углубившись теперь в эти две противоборствующие теории, можно обнаружить в них один общий постулат: и та, и другая предполагают, что мы исходим из восприятия индивидуальных предметов. Первая теория предлагает образовать род посредством энумерации, вторая – выделить его с помощью анализа; но и анализ, и энумерация применяются к индивидам, рассматриваемым как реальности, данные непосредственной интуиции. В этом, собственно, и состоит общий постулат. Несмотря на свою кажущуюся очевидность, он и недостоверен, и не согласуется с фактами.

A priori кажется, что ясное различение индивидуальных предметов означает некое особое, избыточное совершенство восприятия, подобно тому как ясное представление общих идей означает рафинированность ума. Совершенное понимание родов составляет, конечно, свойство человеческой мысли: оно требует усилия рефлексии, при которой мы стираем присущие представлению особенности времени и места. Но рефлексия над особенностями, рефлексия, без которой от нас ускользала бы индивидуальность предметов, предполагает способность замечать различия, а значит, предполагает и образную память, что, несомненно, составляет привилегию человека и высших животных. По-видимому, мы на самом деле начинаем и не с восприятия индивида, и не с понимания рода, но с опосредующего знания, с неясного чувства характерного качества, или подобия: это чувство, одинаково далекое и от полностью понятной общности, и от ясно воспринятой индивидуальности. Рефлексивный анализ очищает его, получая общую идею, различающая память же подкрепляет, улучшая восприятие индивидуального.

Это становится ясным, если мы обратимся к целиком утилитарному происхождению нашего восприятия вещей. В данной ситуации нас больше всего интересует и мы прежде всего должны уловить ту ее сторону, которая может отвечать какой-то нашей склонности или потребности: потребность же непосредственно направлена на подобие или качество, ей нечего делать с индивидуальными различиями. Восприятие животных вынуждено обычно ограничиваться таким выделением полезного. Травоядное привлекает трава вообще: цвет и запах травм, ощущаемые и переживаемые как силы (мы удерживаемся, чтобы не сказать: мыслимые как качества или роды), составляют единственные непосредственные данные внешнего восприятия. На этом фоне общности или подобия память животного может выделить определенные контрасты, что порождает способность различения: животное сможет отличить после этого один пейзаж от другого, одно поле от другого, но это уже будет, повторяем, своего рода избыточное, а не необходимое восприятие. Нам могут сказать на это, что мы только отодвигаем проблему и просто отбрасываем в бессознательное тот процесс, посредством которого выделяются сходства и устанавливаются роды. Но мы ничего не отбрасываем в бессознательное - по той простой причине, что, как нам кажется, сходство выделяется здесь не в результате какой-то операции психологической природы: это сходство действует объективно, как сила, вызывающая тождественные реакции согласно чисто физическому закону, по которому одни и те же совокупные следствия должны следовать из одних и тех же глубинных причин. Если соляная кислота всегда одинаково действует на углекислую известь – будь то мрамор или мел, то разве кто-нибудь утверждает, что кислота различает в этих видах характерные черты своего рода? Однако же нет существенной разницы между процессом, с помощью которого эта кислота выделяет основание из соли, и процессом, посредством которого растение неизменно выделяет из самых различных почв одни и те же элементы, которые должны послужить ему пищей. Сделаем теперь еще один шаг: представим себе некое рудиментарное сознание – может быть, сознание амебы, двигающейся в капле воды: это крошечное существо будет чувствовать прежде всего не различия, а сходства органических веществ, которые оно способно усваивать. Словом, можно проследить – от минерала до растения, от растения до простейших сознательных существ, от животного до человека - прогресс той операции, с помощью которой вещи и существа улавливают в окружающем то, что их привлекает, что их практически интересует, не нуждаясь в абстракции, а просто потому, что все остальное в окружающем их не захватывает: это тождество реакции на внешне различные действия и есть тот зародыш, из которого человеческое сознание развивает общие идеи.

Задумаемся, в самом деле, о том назначении нашей нервной системы, которое, по-видимому, следует из ее структуры. Мы видим самые разнообразные механизмы восприятия, соединенные через опосредующие центры с одними и теми же моторными механизмами. Ощущение неустойчиво: оно может приобретать самые разнообразные оттенки; моторный же механизм, наоборот, однажды установившись, неизменно будет действовать одним и тем же образом. Можно, следовательно, предположить самые разнообразные во внешних деталях восприятия: если они продолжаются в одни и те же двигательные реакции, если организм может извлечь из них одни и те же полезные следствия, если они вырабатывают у тела одну и ту же моторную установку – это означает, что в них выделяется нечто общее и что общая идея должна быть таким образом прочувствована, пережита, испытана, прежде, чем она сможет стать представлением.

Итак, мы в конечном итоге освободились от круга, в котором, как нам казалось, были сначала заключены. Чтобы обобщать, говорили мы, необходимо абстрагировать сходные свойства, но чтобы выделить сходство и извлечь пользу, надо уже уметь обобщать. На самом деле круга этого нет, потому что сходство, которое составляет исходную точку ума, когда он первоначально абстрагирует, - это не то сходство, к которому приходит ум, когда он, уже сознательно, обобщает. Сходство, из которого он исходит, – это сходство прочувствованное, прожитое, или, если угодно, выделяемое автоматически. То же, к которому он приходит, – это сходство, разумно воспринимаемое, или мыслимое. Но именно в ходе этого процесса, сдвоенным усилием рассудка и памяти складывается восприятие индивидов и восприятие родов: память устанавливает в спонтанно абстрагированных сходствах различия, рассудок же, основываясь на привычке выделять сходное, извлекает ясную общую идею. Изначально эта общая идея была не чем иным, как нашим сознанием тождества моторной установки при разнообразии ситуаций: это была та же привычка, восходящая из сферы движений в сферу мысли. Но от родов, механически очерченных привычкой, благодаря усилию рефлексии над этим процессом, мы перешли к общей идее рода, и как только эта идея была конституирована, образовали, теперь уже сознательно, неограниченное число общих понятий. Здесь нет необходимости следовать за интеллектом во всех деталях этого образования понятий. Скажем только, что интеллект, подражая работе природы, также создал моторные устройства, на этот раз искусственные, чтобы с помощью ограниченного числа этих устройств отвечать на неограниченную множественность индивидуальных предметов: совокупность этих механизмов образует членораздельную речь. Впрочем, эти две разнонаправленные операции ума – одна, посредством которой он проводит различения индивидов, другая, служащая ему для образования родов, отнюдь не требуют одинакового усилия и не идут с одинаковой скоростью. Первая, не требующая ничего, кроме вмешательства памяти, осуществляется с самого начала нашего опыта, вторая – продолжается бесконечно, никогда не заканчиваясь. Первая завершается конституированием устойчивых образов, которые затем накапливаются в памяти; вторая создает нестойкие и исчезающие представления. Остановимся на этом последнем пункте: здесь мы касаемся существенного феномена ментальной жизни.

Сущность общей идеи в действительности состоит в том, чтобы непрерывно обращаться между сферой действия и сферой чистой памяти. Вот почему психология, которая держится уже законченного, знакома только с вещами и игнорирует прогрессии, не увидит в этом колебательном движении ничего, кроме экстремумов, между которыми оно совершается; она отождествит общую идею то ли с действием, которое ее осуществляет, или словом, которое ее выражает, то ли с беспредельным по числу множеством образов, составляющих ее эквивалент в памяти. Но суть дела в том, что общая идея ускользает от нас, стоит нам вознамериться укрепить ее у того или другого из этих двух экстремумов. Она состоит в двойном течении, идущем от одного из них к другому, всегда готовая то кристаллизоваться в словах, то рассеяться в воспоминаниях.

Это возвращает нас к тезису, что между сенсомоторными механизмами и совокупностью воспоминаний вмещаются, как мы указали это в предыдущей главе, тысячи и тысячи повторных воспроизведений нашей психологической жизни. По мере того, как мы отдаляемся от нашего сенсомоторного наличного состояния, мы все более рассеиваемся в воспоминаниях, погружаясь в жизнь грезы; по мере же того, как мы крепче привязываемся к наличной реальности, отвечая двигательными реакциями на чувственные возбуждения, мы все больше сосредоточиваемся в сенсомоторике. Фактически, нормальное я никогда не фиксируется ни в одном из этих крайних положений: оно двигается между ними, поочередно занимает позиции, изображаемые промежуточными сечениями или, другими словами, ровно настолько придает своим представлениям черты образа и ровно настолько черты идеи, чтобы они могли принимать полезное участие в наличном действии.

Из этой концепции низших форм ментальной жизни могут быть выведены законы ассоциации идей. Но прежде чем приступить к этому вопросу, покажем недостаточность расхожих теорий ассоциации.

Не подлежит сомнению, что каждая возникающая в уме идея имеет отношение сходства или смежности с предыдущим ментальным состоянием: но такое утверждение не проясняет механизма ассоциации и по сути дела ровно ничему нас не учит. В самом деле, нельзя найти ни одной пары идей, которые не имели бы между собой какой-либо сходной черты или не соприкасались какой-либо-стороной. Так, если речь идет о сходстве, то как бы глубоки ни были различия, разделяющие два образа, всегда можно найти – поднявшись достаточно высоко – общий род, к которому они принадлежат, и, следовательно, сходство, их соединяющее. Если же рассмотреть отношение смежности, окажется, что восприятие А, как мы сказали выше, вызывает «по смежности» прошлый образ В, лишь когда оно вызывает сперва схожий с А образ А', потому что в В реально соприкасается в памяти не восприятие А, а воспоминание А'. И каким бы далекими друг от друга ни предполагали элементы А и В, между ними всегда можно установить отношение по смежности, если опосредующий элемент А' имеет с А достаточно отдаленное сходство. Это значит, что между любыми двумя наугад взятыми идеями всегда есть сходство и всегда, если угодно, можно найти смежность, так что обнаружение отношения смежности или сходства между двумя следующими друг за другом представлениями ничуть не объясняет, почему одно из них вызывает другое.

Подлинный же вопрос состоит в том, чтобы узнать, как осуществляется селекция между бесконечным числом воспоминаний, каждое из которых какой-то свой стороной походит на наличное восприятие, и почему одно единственное из них - именно это, а не другое - возникает в просвете сознания. Но на этот вопрос ассоцианизм ответить не может, потому что и идеи, и образы он возводит до уровня независимых сущностей, плавающих, подобно атомам Эпикура, во внутреннем пространстве, сближающихся и сцепляющихся, когда случайность приводит их в сферу притяжения друг друга. Углубив это учение в данном пункте, мы увидели бы, что его ошибка состоит в слишком большой интеллектуализации идей, в придании им чисто спекулятивной роли, в признании, что они существуют сами ради себя, а не ради нас, в том, что упускается из внимания, не признается их отношение к активности воли. Если воспоминания, оставаясь индифферентными, блуждают в инертном и аморфном сознании, то нбт никакой разумной причины, чтобы наличное восприятие привлекло одно из них, отдав ему предпочтение перед другими: я мог бы тогда только констатировать их встречу, поскольку она произошла, и говорить о сходстве или смежности, а это сводится в сущности, к смутному признанию, что состояния сознания родственны друг другу.

Но само это родство, принимающее двойную форму смежности и сходства, ассоцианизм не может ничем объяснить. Общая тенденция к ассоциированию остается в этом учении такой же темной, как и частные формы ассоциации. Представив индивидуальные воспоминания-образы как совершенно готовые вещи, раз и навсегда входящие в течение нашей умственной жизни, ассоцианизм вынужден предполагать между этими предметами таинственные силы притяжения, о которых нельзя даже сказать заранее, как о физическом притяжении, в каких явлениях они обнаружатся. Зачем самодовлеющий, согласно гипотезе, образ стал бы присоединять к себе другие образы, сходные с ним или данные как смежные? Все дело в том, что этот независимый образ представляет собой искусственный и вторичный продукт ума. Фактически же мы воспринимаем сходства раньше, чем схожих между собой индивидов, и в агрегате смежных частей целое воспринимаем раньше этих частей. Мы идем от сходства к сходным предметам, вышивая по сходству, этой общей канве, вариацию индивидуальных различий. И мы идем также от целого к частям, проделывая работу расчленения, закон которого мы опишем ниже, дробя в целях насколько возможно большего удобства практической жизни непрерывность реального. Ассоциация, следовательно, – это не первичный факт: мы начинаем с диссоциации, и тенденция каждого воспоминания присоединять к себе другие воспоминания объясняется естественным возвратом ума к нераздельному единству восприятия.

Здесь мы обнаруживаем коренной недостаток ассоцианизма. Раз дано наличное восприятие, которое постепенно образует с различными воспоминаниями множество последовательных ассоциаций, существует, как мы сказали, два способа представления механизма этой ассоциации. Можно предположить, что восприятие остается тождественным самому себе, настоящим психологическим атомом, присоединяющим к себе другие восприятия по мере того, как эти восприятия около него проходят. Такова точка зрения ассоцианизма. Но есть и другая точка зрения, и именно ее мы обозначали в нашей теории узнавания. Мы предположили, что наша личность, вся в целом, с тотальностью наших воспоминаний, оставаясь нераздельной, входит в восприятие настоящего момента. В таком случае, если это восприятие круг за кругом вызывает различные воспоминания, то это происходит не путем механического присоединения все большего и большего числа элементов, которые восприятие, будучи неподвижным, к себе привлекает: все наше сознание целиком расширяется и, разливаясь в результате на более обширной поверхности, может подвергнуть более детальной инвентаризации свое богатство: так туманное звездное скопление, наблюдаемое во все более и более сильные телескопы, распадается на увеличивающееся число звезд. Согласно первой гипотезе (которая опирается только на кажущуюся простоту и аналогию с плохо понятым атомизмом), каждое воспоминание образует независимое и фиксированное сущее, о котором нельзя сказать, ни почему оно направлено на присоединение к себе других воспоминаний, ни как оно их выбирает для ассоциации - по смежности или по сходству – среди тысяч других воспоминаний с такими же правами. Приходится предположить, что эти идеи сталкиваются случайно или что между ними действуют таинственный силы, но это, помимо всего прочего, вступает в противоречие со свидетельством сознания, которое никогда не демонстрировало нам таких независио перемещающихся психологических фактов. Во второй же гипотезе речь идет только о констатации единства и согласованности психологических фактов, всегда данных непосредственному сознанию вместе, как нераздельное целое, которое только применение рефлексии расчленяет на отдельные фрагменты. Но тогда нужно объяснять уже не связность внутренних состояний, но то двойное движение сжатия и расширения, посредством которого сознание сокращает или увеличивает свое содержание. Однако это движение рождается, как мы увидим, из основных потребностей жизни, и легко объясняется также, почему те «ассоциации», которые мы, как нам кажется, образуем по пути этого движения, исчерпывают все градации смежности и сходства.

Представим себе на одно мгновение, что наша психологическая жизнь сводится к одним сенсомоторным функциям. В этом состоянии любое восприятие само собой продолжается в соответствующие реакции, потому что предыдущие аналогичные восприятия уже выработали более или менее сложные моторные приспособления, которые ждут только повторения того же вызова, чтобы быть приведенными в действие. Но в этом механизме содержится как ассоциация по сходству, потому что наличное восприятие действует в силу его подобия прошлым восприятиям, так и ассоциация по смежности, потому что движения, следовавшие за этими прошлыми восприятиями, репродуцируются и даже могут повлечь за собою неопределенное число действий, координированных с первым. Мы, таким образом, улавливаем здесь, у самого их истока и почти сливающимися вместе – конечно же, еще совершенно не осознанные, но практически осуществляемые и переживаемые, – ассоциацию по сходству и ассоциацию по смежности. При этом речь не идет о каких-то случайных формах нашей психологической жизни. Эти ассоциации представляют собой два дополняющих друг друга аспекта одного и того же основного стремления – стремления всякого организма извлечь из наличной ситуации все, что в ней есть полезного, и отложить про запас в виде двигательной привычки выработанную к данному случаю реакцию, чтобы использовать ее в ситуациях такого же рода.

Перенесемся теперь сразу к противоположному экстремуму нашей ментальной жизни. Перейдем, согласно нашему методу, от психологического существования, состоящего в простом «разыгрывании» к психологическому существованию, сводящемуся исключительно к «грезе». Другими словами, переместимся на то основание памяти, где в мельчайших подробностях запечатлеваются события нашей прошлой жизни. Будучи оторванным от действия, сознание, которое держало бы, таким образом, в поле своего зрения тотальность собственного прошлого, не имело бы никакого разумного основания зафиксироваться скорее на одной, чем на другой части этого прошлого. С одной стороны, все его воспоминания отличались бы от его актуального восприятия, так как два воспоминания, взятые во всем многообразии своих деталей, никогда не бывают тождественными. Но с другой стороны, с наличной ситуацией можно было бы сблизить какое угодно воспоминание: достаточно отвлечься в этом восприятии и в этом воспоминании от соответствующего числа деталей и станет видно только их сходство. К тому же, как только воспоминание установит связь с восприятием, множество сопряженных с этим воспоминанием событий тем самым тоже окажется с ним в связи, причем это будет бесконечное множество, которое можно ограничить, только произвольно выбрав точку прекращения его расширения. Здесь нет уже жизненных потребностей, способных урегулировать этот эффект сходства, а значит, и смежности, а так как в сущности все сходно, то все может быть ассоциировано. Актуальное восприятие только что продолжалось в определенные движения – теперь же оно растворяется в бесконечности одинаково возможных воспоминаний.

Однако это лишь крайние пределы, у которых должен поочередно для удобства изучения находиться психолог, но которые фактически никогда не достигаются. Не существует, по крайней мере у человека, чисто сенсомоторного состояния, как не бывает у него и чисто воображаемой жизни, без подосновы смутной активности. Как мы уже сказали, наша нормальная психологическая жизнь колеблется между этими двумя крайностями. С одной стороны, сенсомоторное состояние S ориентирует память, будучи в сущности не чем иным, как ее актуальным и активным экстремумом, а с другой стороны, сама эта память, со всей совокупностью нашего прошлого, оказывает давление на настоящее, чтобы наложиться на наличное действие как можно большей своей частью. Из этого двойного усилия каждое мгновение образуется неопределенное множество возможных состояний памяти. Мы сказали, что каждое из них – повторение всей нашей прошлой жизни. Но каждое из этих сечений более или менее обширно, в зависимости от того, приближается ли оно к основанию или к вершине; кроме того, каждое из этих полных представлений нашего прошлого выводит в просвет сознания лишь то, что может вписаться в данное сенсомоторное состояние, а следовательно, то, что сходно с наличным восприятием с точки зрения подлежащего выполнению действия. Другими словами, интегральная память отвечает на запрос наличного состояния двумя одновременными движениями: поступательным, посредством которого она целиком сдвигается навстречу опыту и, таким образом, более или менее сжимается, ввиду действия, при этом не разделяясь, и движением самообращения, посредством которого ориентируется, обращаясь к ситуации данного момента наиболее полезной своей стороной. Этим различным степеням сжатия соответствуют разнообразные формы ассоциации по сходству.

Все происходит, следовательно, так, как будто наши воспоминания беспредельное число раз повторяются в тысячах и тысячах возможных сокращенных выражений нашей прошлой жизни. Они принимают более обобщенную форму, когда память сжимается сильнее, и становятся более личными, когда память расширяется, и таким образом входят в неограниченное множество различных «систематизации». Слово, сказанное на иностранном языке, может заставить меня подумать об этом языке вообще или о голосе, который когда-то произносил это слово определенным образом. Эти две ассоциации по сходству не зависят от случайного появления двух различных представлений, наугад вовлеченных в сферу притяжения актуального восприятия. Они соответствуют двум различным ментальным установкам, двум различным степеням напряжения памяти; в одном случае установке, более близкой к чистому образу, в другом – более расположенной к непосредственному ответу, то есть действию. Классифицировать эти системы, изучить законы, которые взаимосвязывают каждую из них с различными «тонусами» нашей умственной жизни, показать, как каждый из этих тонусов сам определяется необходимостями момента, а также варьируемой степенью нашего личного усилия, было бы трудным предприятием: всю эту психологию еще предстоит разработать и в настоящий момент мы не хотим даже пытаться сделать это. Но каждый из нас чувствует, что законы эти есть, что существуют устойчивые соотношения такого рода. Мы знаем, например, когда читаем психологический роман, что некоторые ассоциации идей, которые нам описывают, достоверны, что они могли быть пережиты; другие же нас шокируют или не создают у нас впечатления реальности, потому что мы чувствуем в них результат меха^ нического сближения различных духовных уровней, как будто автор не сумел удержаться на выбранной им плоскости ментальной жизни. Память, таким образом, имеет градацию степеней напряжения или оживле-, ния, которые, несомненно, трудно определить, но которые нельзя безнаказанно смешивать между собой тому, кто изображает душевную жизнь. К тому же эту истину, которую все мы знаем инстинктивно, подтверждает и патология – правда, на вчерне изученных примерах. Например, в «систематизированных амнезиях» истериков воспоминания, кажущиеся утраченными, в действительности присутствуют, но все они относятся - это не подлежит сомнению - к определенному тонусу интеллектуальной жизненности, где для субъекта уже места не находится.

Если существует бесконечное число различных срезов для ассоциации^ по сходству, то они существуют и для ассоциаций по смежности. В крайнем срезе, представляющем основание памяти, нет ни одного воспоминания, не связанного по смежности с совокупностью как предшествующих, так и последующих событий. Между тем в точке, где сосредоточено наше действие в пространстве, ассоциация по смежности приводит только к непосредственной реакции, в виде движения, следующего за восприятием, подобным прошлому. Фактически всякая ассоциация по смежности предполагает промежуточное положение духа между двумя крайними пределами. Если и здесь предположить скопление возможных повторений тотальности наших воспоминаний, каждый отдельный фрагмент нашей истекшей жизни расслоится особым, свойственным ему образом, на определенные пласты, и способ расслоения будет меняться при переходе от одного фрагмента к другому, потому что каждый из них характеризуется именно природой преобладающих воспоминаний, к которым другие воспоминания присоединяются, как к точкам опоры. Например, чем больше мы приближаемся к действию, тем больше смежность приближается к сходству и отличается, следовательно, от простого отношения хронологической последовательности: так, о словах иностранного языка, когда они вызывают друг друга в памяти, нельзя сказать, ассоциируются они по сходству или по смежности. Наоборот, чем больше мы отрешаемся от реального или возможного действия, тем больше ассоциация по смежности стремится просто и без всякого дополнения воспроизвести последовательные образы нашей прошедшей жизни. Приступать здесь к углубленному изучению этих различных систем не представляется возможным. Достаточно указать, что системы эти вовсе не образованы из рядоположенных воспоминаний, подобных такому же числу атомов. Всегда есть несколько преобладающих воспоминаний, ярких точек, вокруг которых остальные образуют смутную туманность. Эти яркие точки умножаются по мере расширения нашей памяти. Процесс локализации воспоминаний в прошлом, например, вовсе не заключается в том, как об этом говорят, чтобы рыться в массе воспоминаний, как в мешке, и вытаскивать оттуда воспоминания, все более близкие к искомому, между которыми и займет свое место то воспоминание, которое надо локализовать. С помощью какого счастливого случая мы попадем именно на увеличивающееся число промежуточных воспоминаний? Работа локализации в действительности состоит в растущем усилии экспансии посредством которого память, всегда целиком наличная для самой себя, распространяет свои воспоминания на все более и более обширную поверхность и наконец различает - в до той поры беспорядочном массиве – воспоминание, которое не могло найти свое место. Надо сказать, что и здесь патология памяти может дать нам поучительные указания. Похоже, что при ретроградной амнезии воспоминания, исчезающие из сознания, сохраняются в окраинных срезах памяти, и пациент может найти их там при исключительном усилии – таком, которое он совершает, например, в состоянии гипноза. Но, находясь в этих нижних пластах, воспоминания как бы ожидали преобладающего образа, вокруг которого они могли бы соединиться. То или иное внезапное потрясение или сильное волнение может стать определяющим событием, с которым они ассоциируются: если это событие в силу своей внезапности выпадет из остальной истории нашей жизни, они последуют за ним в забвение. Становится понятным отсюда, почему потеря памяти, следующая за нравственным или физическим потрясением, распространяется и на непосредственно предшествовавшие события, – явление, которое очень трудно объяснить при всякой другой концепции памяти. Отметим это мимоходом: если не приписывать такого рода ожидания преобладающего образа свежим и даже относительно давним воспоминаниям, то нормальная работа памяти станет непонятной. Дело в том, что всякое событие, воспоминание о котором запечатлелось в памяти, каким бы оно ни было простым, занимало некоторое время. Таким образом, восприятия, которыми заполнен первый период этого интервала и которые образует теперь с последующими восприятиями нераздельное воспоминание, «висели в воздухе до тех пор, пока не произошла определяющая часть события. И следовательно, между исчезновением какого-нибудь воспоминания с его разнообразными предварительными деталями и исчезновением, при ретроградной амнезии, более или менее большого числа предшествовавших данному событию воспоминании существует простая разница в степени, а не по существу.

Из этих различных взглядов на подсознательную ментальную жизнь вытекает известная теория интеллектуального равновесия. Это равновесие очевидно может быть нарушено только пертурбацией элементов, служащих ему материалом. Мы не можем ставить здесь задачу рассмотрения проблем патологии души, но мы, однако же, не можем и полностью исключить их, поскольку преследуем цель определить точную взаимосвязь тела и духа.

Мы предположили, что дух беспрерывно пробегает интервал между двумя крайними пределами, между плоскостью действия и плоскостью образа, мечтания. Допустим, речь идет о принятии решения. Накапливав и организуя тотальность своего опыта в том, что мы называем характером, дух направит его к действиям, в которых вы найдете, вместе с прошлым, служащим им материей, непредсказуемую форму, которую придаст им личность; но действие будет выполнимым, только если оно вписывается в актуальную ситуацию, то есть ту совокупность обстоятельств, которая порождается определенным положением тела во времени и в пространстве. Если же речь идет об интеллектуальной работе, об образовании понятия, об извлечении более или менее общей, идеи из множества воспоминаний, то большой простор, с одной стороны, предоставляется фантазии, а с другой стороны, – логическому различению: но идея, чтобы быть жизнеспособной, должна будет какой-то своей стороной касаться наличной реальности, то есть должна шаг за шагом, прогрессивно уменьшаясь или сжимаясь, стать такой, чтобы тело могло ее более или менее реализовать в действии, а дух одновременно с этим – представить. Наше тело, с ощущениями, которые оно получает, и с движениями, которые оно способно выполнить, действительно, таким образом, представляет собой то, что фиксирует дух, что дает ему устойчивость и равновесие. Деятельность духа бесконечно превосходит пределы массы накопленных воспоминаний, как сама эта масса воспоминаний бесконечно превышает ощущения и движения настоящей минуты; но эти ощущения и эти движения обусловливают то, что можно было бы назвать вниманием к жизни, вот почему все зависит от их взаимосвязи в нормальной работе духа, как в пирамиде, которая стояла бы на своей вершине.

Посмотрим теперь на тонкую структуру нервной системы, выявленную недавними исследованиями. Всюду обнаружатся проводники, и мы нигде не увидим центров. Нити, расположенные окончание к окончанию, чьи крайние точки, без сомнения, сближаются, когда проходит ток, – вот и все, что мы видим. И, может быть, больше ничего и нет, если тело - это и в самом деле только место встречи между полученными возбуждениями и выполненными движениями, как мы предполагали на всем протяжении настоящей работы. Но эти нити, воспринимающие от внешней среды колебания и возбуждения и отсылающие их ей в форме соответствующих реакций, эти нити, столь мудро натянутые от периферии к периферии, именно прочностью своих соединений и точностью своих перекрещиваний обеспечивают сенсомоторное равновесие тела, то есть его приспособление к наличной ситуации. Ослабьте это напряжение или нарушьте это равновесие: все произойдет так, как будто внимание отвлекалось от жизни. Кажется, в таком ослаблении, собственно, и состоит состояние грезы и психической отрешенности, умопомрачения.

Только что речь у нас шла о выдвинутой недавно гипотезе, объясняющей сон нарушением тесной взаимосвязи между нейронами. Если даже не признавать этой гипотезы (хотя она подтверждается любопытными .экспериментами) , все же в глубоком сне надо предположить по крайней мере функциональное нарушение установившейся в нервной системе связи между возбуждением и двигательной реакцией. Так что сновидение всегда оказывается состоянием духа, при котором внимание не фиксируется сенсомоторным равновесием тела. И кажется все более и более вероятным, что эта расслабленность нервной системы зависит от интоксикации ее элементов остаточными продуктами нормальной деятельности в состоянии бодрствования. Однако сновидение во всех отношениях подобно помешательству. Не только все психологические симптомы помешательства обнаруживаются в состоянии сна - до такой степени, что сравнение этих двух состояний стало банальным, - но и своим источником помешательство, по всей видимости, равным образом имеет мозговое истощение, которое обусловлено, как и нормальная усталость, накоплением специфических ядов в нервной системе. Известно, что помешательство часто бывает также следствием инфекционных заболеваний и что, кроме того, можно вызвать все симптомы умственного расстройства посредством токсических веществ. Но разве не правдоподобно предположить, исходя из этого, что нарушение ментального равновесия в помешательстве зависит просто от пертурбации сенсомоторных связей, установившихся в организме? Этой пертурбации было бы достаточно, чтобы создать своего рода психическое головокружение и привести к тому, чтобы память и внимание потеряли контакт с действительностью. Прочитайте описания начала болезни, сделанные некоторыми душевнобольными: увидите, что они часто испытывают чувство странности или, как они говорят, «нереальности», как будто воспринимаемые вещи теряют для них рельеф и прочность. Если наш анализ верен, то конкретное чувство наличной реальности состоит в осознании нами движений, которыми наш организм естественно отвечает на возбуждения: поэтому тогда, когда связи между ощущениями и движениями ослабевают или искажаются, чувство реального слабеет или исчезает.

Конечно, нам нужно было бы провести множество различий, не только между разными формами помешательства, но и между настоящим помешательством и теми формами распада личности, которые современная психология таким любопытным образом с ним сблизила. В этих болезнях личности группы воспоминаний как будто отделяются от центральной памяти и лишаются своей взаимосвязи с другими воспоминаниями. С другой стороны, в этих случаях редко не наблюдается также сопутствующих рассогласований и расщеплений чувственного восприятия и моторных реакций5. И ничто не может помешать нам увидеть в этих последних явлениях подлинный материальный субстрат первых. Если верно, что вся наша умственная жизнь целиком опирается на свою вершину, то есть на те сенсомоторные функции, посредством которых она включается в наличную реальность, умственное равновесие будет различным образом нарушено, в зависимости от различных видов нарушений этих функций. Наряду с нарушениями, захватывающими общую жизнеспособность функций, ослабляющими и уничтожающими то, что мы назвали чувством реального, есть и другие нарушения, которые выражаются уже не в динамическом, а в механическом уменьшении этих функций, – как будто некоторые сенсомоторные соединения просто-напросто отделяются друг от друга. Если наша гипотеза обоснованна, память в этих двух случаях будет затронута весьма по-разному. В первом случае ни одно воспоминание не исчезнет, но все воспоминания будут менее отягощены, менее основательно ориентированы на реальное, отчего и наступает настоящее нарушение ментального равновесия. Во втором случае это равновесие нарушено не будет, но оно потеряет свою полноту. Воспоминания сохранят свой нормальный вид, но частично утратят свою взаимосвязь, так как их сенсомоторная основа, хотя и не будет, так сказать, химически изменена, но будет механически уменьшена. Как в том, так и в другом случае, впрочем, воспоминания не будут непосредственно затронуты или повреждены.

Предположение, что тело сохраняет воспоминания в форме особых церебральных предрасположенностей, что потери и уменьшения памяти состоят в более или менее полном разрушении этих механизмов, что экзальтация памяти и галлюцинации, наоборот, зависят от преувеличенного возбуждения активности этих механизмов, – не подтверждается, таким образом, ни рассуждениями, ни фактами. Есть, правда, один случай, и только один, где наблюдение сначала как будто вызывает такое предположение: мы имеем в виду афазию или вообще расстройства слухового и зрительного узнавания. Это единственный случай, где можно установить постоянное месторасположение заболевания в определенной извилине мозга, но это также и тот именно случай, где мы не присутствуем при механическом и, следовательно, сразу же безвозвратном уничтожении тех или иных воспоминаний, но наблюдаем скорее постепенное функциональное ослабление всей причастной к делу памяти. Мы объяснили, как церебральное повреждение могло бы обусловить это ослабление, и при этом совсем нет необходимости предполагать накопленного в мозгу запаса воспоминаний. На самом деле, здесь поражены сенсорные и моторные области мозга, соответствующие этому виду восприятия, а в особенности – дополнительные механизмы, позволяющие активизировать эти области изнутри, так что воспоминание, не находя уже, за что ему можно удержаться, в конце концов становится практически бессильным; в психологии же бессилие означает бессознательность. Во всех других случаях наблюдаемое или предполагаемое повреждение, никогда точно не локализованное, оказывает действие посредством пертурбации, вносимой ей в совокупность сенсомоторных соединений, или видоизменяя эту массу, или дробя ее на фрагменты: отсюда нарушение или упрощение умственного равновесия, и – рикошетом – беспорядочность или разрозненность воспоминаний. Доктрина, делающая из памяти непосредственную функцию мозга, доктрина, поднимающая неразрешимые теоретические затруднения, доктрина, сложность которой превосходит всякое воображение, а выводы несовместимы с данными внутреннего наблюдения, не может, следовательно, рассчитывать и на поддержку со стороны патологии мозга. Все факты и все аналогии говорят в пользу теории, которая смотрит на мозг только как на посредника между ощущениями и движениями, принимает эту совокупность ощущений и движений за вершину, или граничное острие ментальной жизни – острое, беспрерывно вписывающееся в ткань событий, и которая, приписывая телу единственную функцию ориентировать память на реальное и соединять ее с настоящим, рассматривает саму память как нечто абсолютно независимое от материи. В этом смысле мозг содействует вызову полезного воспоминания, но еще больше - временному отстранению всех других воспоминаний. Мы не видим, каким образом память могла бы найти себе пристанище в материи, но мы хорошо понимаем – по глубокому выражению одного современного философа, – что «материальность вкладывает в нас забвение».

Комментариев нет:

Отправить комментарий